Спросить
Войти

1812 год в русском национальном сознании: англоязычная историография (аналитический обзор)

Автор: указан в статье

О.В. БОЛЬШАКОВА

1812 ГОД В РУССКОМ НАЦИОНАЛЬНОМ СОЗНАНИИ: АНГЛОЯЗЫЧНАЯ ИСТОРИОГРАФИЯ (Аналитический обзор)

Отечественная война 1812 г. всегда занимала особое место в отечественной истории и исторической памяти. Победа над Наполеоном изначально ассоциировалась с общенациональным патриотическим подъемом, международным могуществом России. «Миф 1812 года» начал складываться в общественном сознании еще в начале войны и с течением времени претерпевал неизбежные изменения. Официальные установки причудливо переплелись в нем с народными представлениями, художественные образы, воплотившиеся в живописи, скульптуре, беллетристике и драматических произведениях, - с воспоминаниями участников военных действий и выводами исследователей, историков и литературоведов.

Важными вехами в процессе изучения и «вспоминания» войны 1812 г. были публикация в 1866-1869 гг. журнального варианта романа Л.Н. Толстого «Война и мир», а также юбилеи - 100-летний и 150-летний. Ко времени последнего историческая память обогатилась новыми образами. Вторжение немецких войск в СССР в июне 1941 г. вызвало прямые ассоциации с наполеоновским нашествием, народной войной, патриотическим подъемом. Под этим углом зрения была склонна рассматривать Отечественную войну 1812 г. советская историография, несвободная, как отмечает британская исследовательница Дж. Хартли, от многих искажений. В ней господствовал классовый подход, а значит - умалялась роль дворянства; подчеркивался народный характер войны и, соответственно, все внимание уделялось крестьянству. В постсоветское время вернулись к оценкам, которые можно найти в юбилейном семитомнике 1912 г. «Отечественная война и русское общество» (3, с. 182).

Современная западная историография о роли наполеоновских войн в культуре Европы Нового времени

Западная историография неизменно уделяла внимание войне 1812 г., причем изучалась она не только в русле военной истории. Тема патрио385

тизма русского общества рассматривалась в работах, посвященных истории культуры (см.: 1; 10). С усилением интереса к национализму и формированию национальных идентичностей борьба с Наполеоном стала анализироваться с точки зрения ее вклада в развитие русского национального самосознания. Оценивался он, правда, не слишком высоко. Как пишет Дж. Хартли, западные историки обычно относят появление современных форм национализма в России лишь к концу XIX в., крестьянское же сопротивление во время войны с Наполеоном считают «ксенофобским», а не националистическим. Тем не менее большинство из них признает, что события 1812 г. явились важным этапом развития национализма в Российской империи (3, с. 181).

В настоящее время, когда многие западные (в первую очередь американские) историки больше не видят в России аутсайдера и включают ее в «семью европейских наций», эти трактовки выглядят несколько устаревшими. Как полагает Стивен Норрис, молодой американский историк, национальная идентичность строится «шаг за шагом», и наиболее важными «шагами» следует признать войны. По его мнению, в Европе именно наполеоновские войны (а для России - 1812 год) стали эпохой формирования национальных идентичностей (7, с. 6-7).

Предложенная Норрисом идея характерна для современной зарубежной историографии Западной Европы, сосредоточившей свое внимание на войнах и их отражении в исторической памяти. Как считают редакторы-составители сборника «Память о войне: Революционные и наполеоновские войны в культуре Европы Нового времени» (2), период 1792-1815 гг. оставил глубокий след в жизни народов не только Европы, но и Азии, и Нового Света. Военная экспансия Франции привела к тому, что были мобилизованы неисчислимые материальные ресурсы, поставлены под ружье миллионы людей. Война и политика слились воедино. В ходе массовых военных конфликтов изменились и самовосприятие народов Европы, и их восприятие «другого». Причины заключались в том, что в войнах 1792-1815 гг. идеология играла более значительную роль, нежели в династических и колониальных конфликтах прошлого. Именно тогда появились противоположные идеологические «формы»: идеология гражданственности, проповедовавшаяся французскими революционерами и вскоре «поглощенная новым воинствующим национализмом», и глубочайший консерватизм монархической Европы. Наблюдался в тот период и подъем патриотической идеологии в странах, боровшихся с Наполеоном: в Пруссии, Испании, Португалии и России. Сильные патриотические антифранцузские чувства были заметны и в Великобритании (2, с. 8).

XIX век стал, по всеобщему признанию, «веком национализма». Для всех государств и народов, участвовавших в наполеоновских войнах, пережитые катаклизмы явились определяющим моментом национальной

386

истории. В эпоху романтизма начала XIX в. такие исторические события, как восстание 2 мая 1808 г. в Мадриде, восстание 1809 г. в Тироле, народное сопротивление и сожжение Москвы в 1812 г., «битва народов» при Лейпциге в 1813 г., стали основой национальных мифов. В исторической памяти всех европейских стран, воевавших с Наполеоном, кампании в интересах правителей и династий трансформировались в «освободительные», а партизанские грабежи - в «народные войны», пишут редакторы-составители сборника «Память о войне» (2, с. 10). В то же время следует признать реальный «либертарианский» потенциал этих войн. Так, Норвегия до сих пор празднует день своей первой Конституции 1814 г., которая принесла ей независимость от Дании; Финляндия в результате русско-шведской войны выделилась в великое княжество под протекторатом России и также получила Конституцию; Конституция Швейцарии выросла «на обломках Гельветической республики 1798-1803 гг.».

Во всех нарративах, в том числе и во французских, главным действующим лицом войн объявлялся «народ», причем самым мощным по эмоциональному воздействию стал «образ русского крестьянина, сжигающего свою столицу в попытке отразить натиск Великой армии». Это было, по словам авторов сборника, «героическое жертвоприношение», и нет ничего удивительного в том, что московский пожар стал одним из самых сильных образов наполеоновских войн (2, с. 11). Среди других образов, утвердившихся в исторической памяти народов Европы, первостепенное место занимает противоречивый образ Наполеона (о России см.: 12).

О природе патриотизма дворянства и народа в войне 1812 г.

За рубежом достаточно активно изучается влияние наполеоновских войн на формирование европейской идентичности Нового времени. Однако русистике пока не удается идти в ногу с современной историографией Западной Европы. Так, британский историк О. Файджес трактует наследие Отечественной войны 1812 г. вполне традиционно - с точки зрения возникновения революционного движения в России. Он отмечает, что заграничные походы сделали очевидной для их участников российскую отсталость; вернувшись в 1815 г. домой, многие ветераны испытали чувство отчуждения от общества и от поколения «отцов». Фраза Никиты Муравьева: «Мы были дети 1812 года» - является ключевой в его главе о декабристах, отсылающей нас также к трудам Ю.М. Лотмана. Файджес пишет об «открытии народа» образованным обществом: именно в сражениях молодые либерально настроенные дворяне осознали, что крепостной крестьянин - такой же патриот, как и они, что Россия должна гордиться героизмом простых солдат, которые принесли ей победу над Наполеоном, и связывать все надежды с этими «будущими ее гражданами» (1, с. 72).

387

Сходные оценки дает в работе о формировании русской национальной идентичности немецкий историк Хубертус Ян, работающий в Кембридже (5, с. 58-59).

Файджес присоединяется к общепризнанному мнению, что война 1812 г. явила собой водораздел в истории русской культуры. Он отмечает, что возникшее у «верхов» чувство единения с простым народом подтолкнуло их к предпочтению всего русского (начиная с ношения русского платья). Хотя и ранее, в 1800-е годы, предпринимались попытки внедрить русский язык в обиход аристократии, только на волне патриотического подъема дворянство начало активно отказываться от французского языка и французского «образа мыслей» (1, с. 101).

Американский историк Ричард Стайтс оценивает патриотическую галлофобию начала XIX в. более серьезно, называя ее «культурной прелюдией к войне 1812 г.» Всплеск же военного патриотизма 1812 г. Стайтс считает кратковременным и поверхностным, не сопоставимым по своему влиянию и последствиям с идеологией официальной народности или «на-родолюбием» славянофилов. Он сводился в основном к отказу от французского в пользу всего русского (в том числе от французских товаров) и не проник глубоко в народную толщу. Перед лицом наполеоновского нашествия многие дворяне испытали своего рода кризис идентичности; с этим были связаны отказ от французского языка в обиходе и от французских мод - выбор, условно говоря, русских сарафанов. Однако галлофобия 1812 г. не привела к созданию национальной общности, как это произошло во Франции во времена революции под воздействием войн и в немалой степени - новых ритуалов и празднеств. Не возникло и массового народного патриотизма, поскольку крестьяне, утверждает Стайтс, боролись в первую очередь за выживание (10, с. 192-193).

С оценкой Р. Стайтса солидарна Дж. Хартли (3; 4). Она полагает, что антифранцузские настроения в русском обществе носили в тот момент скорее традиционный, чем националистический характер. Размышляя о крестьянском патриотизме, Дж. Хартли указывает на главную проблему, с которой сталкиваются социальные историки, - скудность письменных источников. Однако, насколько можно судить по ряду немногочисленных, но достаточно адекватных свидетельств о «народной войне», пишет британская исследовательница, крестьяне сражались, чтобы защитить свою землю, свое имущество и семьи. Мотивы более широкого плана включали в себя главным образом инстинктивную ксенофобскую реакцию на вторжение чужеземцев-безбожников. Оснований для того, чтобы делать выводы о патриотических настроениях крестьян в современном (модерном) смысле, источники не дают (3, с. 185).

Изучая народное сопротивление Наполеону в России, исследователи обычно сосредоточиваются на партизанской войне. Однако, как полагает

388

Дж. Хартли, считать «русскими патриотами», например, казаков, игравших в той войне ведущую роль, вряд ли возможно. В Российской империи они имели особые идентичность и статус. Характерно, что местное население западных губерний не считало их своими собратьями, а сопротивление крестьян мародерам-казакам вполне сопоставимо с сопротивлением наполеоновским войскам (3, с. 186).

Хартли отмечает, что для дореволюционных историков народное ополчение служило примером дворянского патриотизма. Советская же историография делала акцент на участии в нем крестьян, часто представляя дворянство настроенным антипатриотически. По мнению Хартли, нежелание многих дворян заниматься снаряжением и снабжением ополченцев объяснялось прежде всего скудостью материальных ресурсов «благородного сословия» в России. С практической точки зрения рассматривает исследовательница и мотивы, по которым представители обедневшего дворянства, духовенства и мещанства шли в ополчение со времени его создания в 1806 г. Для многих это была возможность получить средства к существованию, сделать карьеру, перейти в регулярные части (3, с. 190).

Основной посыл работ Дж. Хартли - недостаточное знание менталитета простых русских людей, в том числе рядовых солдат, что объясняется отсутствием источников и адекватных методик интерпретации имеющихся свидетельств. Историки, указывает она, не располагают сведениями об опыте простых солдат в сражениях, об их отношении к другим странам и народам в периоды европейских походов русской армии 1813-1814 гг. или оккупации Франции в 1815-1818 гг. Мы просто не знаем, что они думали, пишет британская исследовательница (3, с. 191).

Поэтому при изучении патриотизма простого солдата возникает больше вопросов, чем ответов. Современники - и русские, и французы -отмечали храбрость и стойкость русских солдат под огнем, но причины их стоицизма трактовались по-разному и пока не нашли удовлетворительного объяснения. Во всяком случае, в заграничных походах, в том числе во времена Суворова, русские войска проявляли свои боевые качества (среди которых первостепенное место занимал моральный дух) в неменьшей, а иногда и в большей мере, чем при защите Отечества. Особым патриотизмом нельзя объяснить и низкий по сравнению с европейскими странами уровень дезертирства из русской армии - здесь требуются более глубокие исследования (3, с. 192).

С уверенностью можно констатировать наличие в мировоззрении простого солдата сильного религиозного компонента, в котором православная вера тесно связывалась с идеей защиты Отечества. Религиозные основы мировосприятия приобрели особое значение в период наполеоновских войн, поскольку Наполеон был проклят церковью еще в 1806 г. и считался в народе Антихристом. Священники, особенно на территориях,

389

по которым проходили французские войска, с успехом пробуждали народные чувства против «безбожных захватчиков». Нет причин сомневаться в том, что и простых солдат отличал такой «религиозный патриотизм». Однако к этой трактовке следует подходить с большой осторожностью, пишет Хартли. В то время в русской армии было уже довольно большое количество неправославных. Кроме того, указывает исследовательница, гораздо большую мобилизационную роль играла неприязнь к полякам, составлявшим немалую часть наполеоновской армии (3, с. 193-194).

Что касается возможностей изучения патриотизма офицерского корпуса, то здесь историки располагают необходимым количеством документов. Тем не менее русская дореволюционная и советская историографии по разным причинам избегали этой темы. Для дореволюционных историков «неудобным» оказался тот факт, что многие герои 1812 г. стали борцами против самодержавия. Советские историки, наоборот, посвятили много трудов изучению декабристского движения как предтече большевизма. Правда, рассматривали его, как считает Дж. Хартли (ни разу не сославшийся на авторитетнейшие труды Ю. Лотмана), обособленно от войны 1812 г. (3, с. 195).

Патриотизм, безусловно, является одновременно локомотивом в формировании национальной идентичности и ее важным элементом. Его изучение позволяет углубить наши представления о том, как вырабатывалось русское национальное самосознание. Однако точнее определить место «грозы двенадцатого года» в истории русского национализма возможно только в рамках более широкого подхода к вопросу национальной идентичности.

О национальном самоощущении российских элит

Становление национального самосознания российской правящей элиты приходится на послепетровскую эпоху, пишет американский историк Шон Поллок (9). Это рудиментарное сознание чаще всего выражалось двумя способами: как гордость завоеваниями и тем, что Россия правит многими народами, и как беспокойство по поводу угрозы, которую для русского государства могут представлять иностранцы. Третья тенденция фокусировалась на отношении к суверену и Отечеству и соединяла традиционные воззрения с идеями гражданской нации. Для XVIII в. были характерны широкие дефиниции национальности, но затем наметилась тенденция к более узкому пониманию: ее главными признаками стали считать конфессиональную принадлежность и язык (9, с. 124).

После того как Французская революция сформировала современный национализм и вдребезги разбила старую систему международного миропорядка, проблема национальной идентичности приобрела для российской

390

элиты особую остроту, пишет А. Мартин. В начале XIX в. «националистически настроенные писатели и чиновники способствовали формированию такого общественного климата, в котором абсолютная монархия, традиционная социальная иерархия, православная вера и «русскость» в обиходе и культуре рассматривались как самая суть национальной идентичности, антитезисом которой была послереволюционная Франция» (6, с. 148).

При этом, отмечает А. Мартин, царь и его окружение оставались достаточно индифферентны к этим идеям; в их концепции имперской судьбы России не было сильного этнического компонента. Очевидна ориентация Александра I на Европу как во внешней политике (Священный союз был организован на космополитических, экуменических началах), так и во внутренней (конституции, дарованные Финляндии и Польше, отмена крепостного права в Прибалтике). Симптоматично, что Александр не любил Москвы и предпочитал вспоминать европейские кампании 18131814 гг., а не войну 1812 г., где его роль была гораздо менее героической (6, с. 149-150).

Согласно общепринятым в историографии представлениям, русское национальное самосознание поначалу являлось прерогативой образованной элиты и формировалось в процессе ее европеизации. Полемизируя с историками старшего поколения, Ш. Поллок предлагает пример иной модели ассимиляции и русификации в многонациональной империи. Его дает биография П.И. Багратиона. По мнению Поллока, представление о том, что значит быть русским, выковывалось в институте, который являлся главным инструментом создания Российской империи и «колыбелью русской нации», - в армии (9, с. 118-119). Как пишет автор, Багратион сражался с турками и поляками при Екатерине II, с революционной Францией при Павле I, шведами, турками и наполеоновской Францией - при Александре I, так что он в буквальном смысле слова находился в авангарде территориальной экспансии Российской империи. Именно благодаря непосредственному участию в «имперском проекте» у него сформировалось «рудиментарное русское национальное самосознание», в котором конфессиональные и энтолингвистические идентификации «питали чувство принадлежности к русскому народу». Поэтому Багратион считал себя не просто верноподданным государя, но «чистым русским» (9, с. 123).

Во времена Багратиона, пишет Поллок, космополитический характер офицерского корпуса не отменял национального характера армии в целом. Рекрутированные из крепостных крестьян рядовые солдаты, в большинстве своем принадлежавшие к «великорусской нации», полностью утрачивали связь со своей деревней, армия становилась для них «домом и отечеством». Их религиозное мировоззрение, в котором доминировали патерналистские образы и метафоры, вполне соответствовало концепции Отечества, базировавшейся на личной преданности царю. По мнению ав391

тора, в мировоззрении князя Багратиона было гораздо больше общего с рядовыми солдатами, нежели с высокопоставленными офицерами. Он не получил формального образования, не знал иностранных языков, не читал книг, да и его манеры не отличались изысканностью. Таким образом, пример Багратиона не вписывается в традиционную историографическую концепцию русской армии, согласно которой между солдатской массой и офицерами лежала непреодолимая пропасть (9, с. 130-131).

Отец-командир в духе Суворова, Багратион полностью разделял его военную стратегию, согласно которой отступление считалось предательством. Наиболее ярко это проявилось сразу после вторжения Наполеона в Россию. К тому времени Багратион уже прославился своей храбростью, после Аустерлицкого сражения его чествовали как национального героя. Он стал воплощением антифранцузских чувств в армии и предводителем «русской партии» при дворе. В статье подробно рассматриваются его столкновения с Барклаем де Толли, которого Багратион критиковал с позиций «русского патриота». Столкновения развернулись вокруг стратегии и тактики в начавшейся войне: в соответствии с суворовской доктриной Багратион и его сторонники считали отступление и выжидательную позицию Барклая де Толли предательством. Непопулярна эта стратегия была и в обществе. А поскольку сторонники оборонительной позиции в большинстве своем являлись «демонстративно нерусскими», пишет автор, противоречия приняли форму борьбы патриотов с «иностранными» врагами -внешними и внутренними. Провозглашалось, что Барклай и его советники, не будучи православными, не могут верой и правдой служить русским интересам, и по мере отступления войск, хотя и санкционированного императором, эти настроения превратились в своего рода национальную паранойю (9, с. 134, 136).

Присутствие иностранных войск на территории России оскорбляло национальные чувства, а сдача Смоленска, этого «первого истинно русского города», была воспринята как национальный позор. Вину за него возлагали на Барклая де Толли, которого упорно считали иностранцем, несмотря на его русское подданство и многолетнюю службу в русской армии. Решающее значение имели для патриотов такие вещи, как иностранное имя, предпочтение немецкого языка русскому и лютеранство командующего. Автор отмечает, что далеко не все разделяли тогда эту позицию и приводит пример гораздо более широкого видения проблемы национальной принадлежности - взгляды Н.И. Греча, которые Полок, однако же, считает устаревшими, свойственными XVIII в.

Замечая, что вопрос о принадлежности к русскому народу стал волновать Багратиона в годы войны 1812 г. и его борьбы за власть с Барклаем де Толли, автор указывает на «ситуативное и инструментальное» применение термина «русский». В то же время, заключает он, понимание Багра392

тионом «русскости» предвосхитило и «официальный национализм» Николая I, и этнокультурный национализм, выдвинувшийся на первый план в Европе второй половины XIX в. В эпоху империализма 1870-1918 гг. он развился в шовинистический национализм расовой и культурной исключительности (9, с. 142).

О специфике изучения массовой военной патриотической культуры

Что касается национальной самоидентификации населения Российской империи в целом, в которую Отечественная война 1812 г. внесла фундаментальные качественные изменения, то здесь следует отметить наличие противоборствующих оценок. Историки единодушны в том, что антиклерикализм Наполеона и его практика ограбления населения возбудили всеобщее возмущение против нашествия «двунадесяти языков». Как пишет А. Мартин, Великая армия с ее панъевропейским составом и революционной идеологией (квинтэссенцией западного агрессивного рационализма) вторглась в Россию, но была перемолота «первобытными силами русской жизни». Горящие города, народные мстители (крестьяне и казаки), огромные пространства империи и, наконец, безжалостный климат -все эти проявления «стихийной русскости» укрепляли глубокое чувство национальной гордости и исключительности у представителей образованного общества (6, с. 155). Население страны не понимало «революционных принципов Просвещения» наполеоновского режима и отнюдь не симпатизировало им. Наполеоновское вторжение, по мнению Мартина, оценивалось народом с точки зрения традиционной (домодерной) религии и идеологии. Это мнение вполне согласуется со взглядами социальных историков Дж. Хартли и Р. Стайтса (3; 6, с. 156; 10).

Однако в последнее время благодаря привлечению новых видов источников в изучении национального самосознания простого народа был сделан определенный прорыв. Совсем недавно историки-русисты начали использовать визуальные материалы - прежде всего те, которые носят массовый характер: лубок, карикатуры, плакаты, вывески и проч. В эпоху формировавшейся потребительской культуры в них, по мнению Х. Яна, отражались идеи, мечты и представления самых широких слоев населения (5, с. 55).

На визуальных источниках основаны монография С. Норриса «Война образов» о лубочных картинках и военной патриотической культуре в России, берущей начало в 1812 г. (7), и статья М. Пелцер «Крестьяне, казаки, «черный царь»», посвященная русской антинаполеоновской карикатуре 1812-1814 гг. (8). Оба автора сосредоточивают свое внимание на образном выражении понятия «русскости» (посредством предназначавшихся для народа картинок и карикатур). В то время как М. Пелцер указывает на

393

принадлежность русских карикатур к иной, отличной от Запада изобразительной традиции, С. Норрис усматривает параллели в работах авторов наиболее известных лубков И. Теребенева, И. Иванова, А. Венецианова и, например, знаменитого британского карикатуриста И. Крукшенка.

По мнению Норриса, русские художники не только заимствовали изобразительные приемы у своих британских коллег, но и находились в русле общеевропейских тенденций эпохи национализма. Тогда наблюдался бурный интерес к массовому «производству» «народных образов» (образов «народа»), которые должны были обеспечить символами и сюжетами формировавшиеся национальные общности (7, с. 7). По словам Норриса, в 1812-1815 гг. лубок пережил настоящий бум и стал важным источником национальной идентичности в императорской России.

Широко разошедшиеся по всей стране лубки времен Отечественной войны, с одной стороны, отражали хронику событий, с другой - формировали визуальный образ врага, в противопоставлении (противостоянии) которому артикулировались русские национальные черты. Одним из центральных образов лубочных карикатур сначала был Наполеон; после отступления из Москвы объектом наиболее частых насмешек стала французская армия. Лубки 1812-1813 гг. изображали героизм русских солдат, крестьян и казаков. Они показывали военное, умственное и моральное превосходство русских над французами. Ко времени изгнания французской армии из России центральное место в народных картинках занял император Александр I как организатор победы над врагом. Его лубочные изображения и тексты под ними славят триумфатора, «освободителя Европы» и подчеркивают божественный характер его власти (7, с. 19-20, 25).

Лубки эпохи 1812-1815 гг. иллюстрировали «русскость», выявляя именно национальные черты (хотя Россия и была в то время многонациональной империей). Наряду с изображением народного героизма и смекалки в них подчеркивалась такая важная особенность русской идентичности, как преданность «вере, царю и Отечеству» и даже готовность погибнуть за эти идеалы. Православная вера, неразрывно связанная с патриотизмом, и была тем, что отличало русских от французов («басурма-нов») (7, с. 24).

Подчеркивая необыкновенный коммерческий успех лубков 18121815 гг., Норрис отмечает, что в последующих войнах темы, символы и мифы, выработанные в грозную пору наполеоновского нашествия, возникали вновь и вновь. В целом же, полагает он, лубки содействовали утверждению в русской культуре мифа о том, что победа русского народа над Наполеоном «доказала» превосходство России над «хитрым врагом» (7, с. 13, 35), господствующее и по сей день.

394

Отечественная война и мифы русской культуры

Война 1812 г. стала одной из ведущих тем первых русских исторических романов 1830-х годов, написанных в романтическом духе. Сами события, стремительные и драматические, содержали в себе мощный мифологический потенциал, отмечает специалист по истории русской литературы Д. Унгуряну (11, с. 28). В центре популярных романов М.Н. Загоскина была русская нация, которая хотя и изменилась со Смутного времени, но сохранила свои основные черты, в его интерпретации сводившиеся к пресловутой триаде «православие, самодержавие, народность». Однако Загоскин выделял и другие качества русского характера -открытость, смекалку, удаль, молодечество.

Этапным событием для формирования «мифа 1812 г.» стала публикация эпопеи Л.Н. Толстого «Война и мир». Историографические находки и философские размышления слились в романе в «квазинаучный анализ прошлого», который, по мнению Д. Унгуряну, обладает убедительностью (11, с. 120). Литературоведы обнаруживают в «Войне и мире» Толстого многие элементы романтических романов 1830-х годов, да и его образ «русскости» содержит некоторые обертоны позднего славянофильства. Более того, как отмечает Д. Унгуряну, даже триада Толстого «простота, доброта и правда» перекликается с триадой графа Уварова. Поглощенность автора всем «русским», безусловный патриотизм и подчеркнутая идентификация с одной из сражающихся сторон также указывают на близость с романтической традицией и романтическим националистическим дискурсом (11, с. 106).

Тем не менее именно реализм романа Толстого с его вниманием к мелким «прозаическим» деталям быта явился причиной нападок на него ветеранов войны 1812 г. - людей эпохи романтизма с иным пониманием патриотизма и законов его изображения в художественном произведении. Ветераны (в частности, князь П.А. Вяземский) обвиняли Толстого в искажении действительности и главное - в принижении истинного героизма эпохи Отечественной войны. Однако сопоставление их мемуаров с текстом романа показывает, что и сами участники войны сосредоточивались в основном на бытовых деталях, а не на «высоких» смыслах.

Неприемлемой для ветеранов-романтиков была философия истории Толстого, его презрение к так называемым «великим людям» и «героям». С их точки зрения, это делало историю бессмысленной, было равносильно отрицанию божественного провидения, которое проявляется через деяния великих людей (11, с. 116). Неприемлема для ветеранов - представителей старшего поколения была и толстовская демифологизация истории, стремление «противоречить принятой точке зрения на 1812 г., бытующей в народной памяти». Фактически, замечает Д. Унгуряну, если отойти от

395

литературоведческих определений «конфликта между романтизмом и реализмом», это было «столкновение эпох, или культурных парадигм» (11, с. 109).

Однако со временем роман Толстого начали воспринимать как более авторитетный, чем какие-либо свидетельства современников, которые казались тенденциозными, чрезмерно патриотическими и слабыми в художественном отношении, пишет Д. Унгуряну. Возражения ветеранов Отечественной войны игнорировались также по той причине, что их воспоминания могли быть искажены «мифом 1812 г.». В своем стремлении демифологизировать историю Толстой парадоксальным образом создал собственный миф 1812 г., который оказался настолько могущественным и привлекательным, что накрепко укоренился в русском национальном сознании (11, с. 124).

Историки-русисты считают, что в России сложилось два противоборствующих мифа об Отечественной войне. Для декабристов и Толстого это была народная война, время взросления русской нации, которая после триумфального вступления в Париж присоединилась к семье европейских народов. Для консерваторов, защитников статус-кво, война символизировала триумф самодержавного принципа, благодаря которому Россия спасла Европу от наполеоновского нашествия и «Бог избрал Россию для устройства нового европейского миропорядка». Два этих образа (национального освобождения и имперского спасения) находились в постоянной борьбе между собой. По одну сторону был роман Толстого - настоящая народная драма, по другую - многочисленные монументы, символизировавшие мощь империи (в том числе храм Христа Спасителя), произведения искусства (например, знаменитая увертюра Чайковского «1812 год»).

Пятидесятилетие победы над Наполеоном совпало с тысячелетием России. Александр II перенес празднования в Новгороде с весны 1862 г. на 26 августа - день Бородинской битвы и его собственной коронации в 1856 г. Таким образом, три даты сливались воедино, что должно было представить самодержавие национальным институтом, освященным победой 1812 г. и древним, как сама Россия (1, с. 137-139).

1812 год и мировоззренческие основы общественной консолидации

В том же духе, но несколько иначе трактуется наследие войны 1812 г. в статье А. Мартина. Отечественная война в России, так же как и освободительная война 1813 г. в Германии и война за независимость в Испании 1808-1814 гг., стала материалом для создания двойственной патриотической легенды, пишет он. Либерально-националистическое прочтение войны нашло свое выражение в романе Толстого «Война и мир» и заняло видное место в культурно-историческом сознании. Однако не менее зна396

чительное место в наследии 1812 г. занимали и отнюдь не либеральные явления, вызванные тем ощущением уязвимости, которое неизбежно возникает во времена исторических катаклизмов. Война внесла немалый вклад в усиление ксенофобии и реакционного национализма (того, что можно назвать «параноидальным стилем в политике России»), вызвала откат к социальному консерватизму. Религиозность и милитаризм использовались в качестве инструментов послевоенного государственного строительства (6, с. 146).

После войны возобладал интерес к историческим корням и этнокультурным особенностям русского народа. Развивается националистическая концепция русской истории, основой которой стала борьба с польскими оккупантами в Смутное время. В результате представление о вековом единстве алтаря, трона и русского народа в 1830-е годы становится официальной идеологией. Несмотря на убежденность ряда представителей образованного общества в том, что победа над Наполеоном давала нации право на свободу, большинство принимало националистическую концепцию, отмечает А. Мартин. Ее главные положения: фиксация на московской истории и русской этничности, ощущение национальной уникальности, признание морального превосходства простого народа и его духовной связи с режимом. Исследователь полагает, что в связи с распространением образования и пропагандистской кампанией времен войны с Наполеоном эти взгляды могли получить распространение среди населения в целом (6, с. 150-151).

Обращаясь к характеристике российской политической культуры, Мартин указывает, что присутствовавшие в ней националистический компонент и концепция политики как заговора были многократно усилены в ходе наполеоновских войн и имели тенденцию к слиянию. Истоки теории заговора обнаруживаются не только в российских реалиях. Определяющим, как утверждает автор, было влияние Запада: там распространилось убеждение, что начавшиеся в 1789 г. и не утихавшие в XIX в. революционные события и бунты являлись следствием заговора, имевшего целью уничтожение монархии, религии и существующего строя во всем мире (6, с. 152).

Центром русской версии этой теории были предатели, засевшие на самом верху: социальные аутсайдеры, как М.М. Сперанский, или этнически нерусские, как остзейский немец Барклай де Толли и поляк А. Чарто-рыйский. После 1814 г. Александр I и его окружение были убеждены в существовании некоего подрывного «комитета», базировавшегося в Европе, в то время как его критики считали созданное императором Библейское общество частью англомасонского заговора против русского православия. Парадоксально, отмечает Мартин, что при этом не было предпринято никаких мер против реального заговора декабристов (6, с. 153).

397

Наполеоновская империя создала в Европе новую форму государства, в которой сочетались милитаристская элитарность и мобилизация народа, империалистический шовинизм и романтический миф о «карьере, открытой для таланта». Послевоенное русское общество должно было что-то делать с этим наследием, чтобы сохранить способность режима к интеграции, контролю и мобилизации нации, но при этом избавиться от эгалитарных тенденций.

Религия явилась важным инструментом стабилизации и «структурирования» послевоенного общества. Под сильным британским и немецким влиянием в России ширилось движение масонов, возникли кружки пиетистов, организовалось Библейское общество. Во внешней политике эта идеология проявилась в создании Священного союза, во внутренней - в организации Министерства духовных дел и народного просвещения, призванного реформировать моральный уклад российского общества. Однако уже к середине 1820-х годов стало очевидно, что попытки выстроить культуру и политику России и Европы в духе библейского христианства провалились. В России был восстановлен авторитет православной церкви. В конечном счете традиционная идеологическая связь между режимом и православием после 1812 г. усилилась, пишет А. Мартин (6, с. 158-159).

Второй силой, структурировавшей русское общество, являлся милитаризм, который ассоциировался с централизованным, иерархически организованным и эффективным правительством. Автор напоминает, что с 1790-х годов Россия почти перманентно находилась в состоянии войны, в условиях постоянной мобилизации народа. Кроме того, милитаризм со времен Павла I рассматривался в качестве воспитательного средства для противодействия революционной идеологии. В отличие от наполеоновского милитаризма, отдававшего предпочтение эгалитаризму как средству объединения и мобилизации нации для проведения империалистической внешней политики, его русский аналог фокусировал?

Другие работы в данной теме:
Контакты
Обратная связь
support@uchimsya.com
Учимся
Общая информация
Разделы
Тесты