Спросить
Войти

Евразийство и консервативная революция: соблазн антизападничества в России и Германии

Автор: указан в статье

Россия Л. ЛЮКС

ЕВРАЗИЙСТВО И КОНСЕРВАТИВНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ: СОБЛАЗН АНТИЗАПАДНИЧЕСТВА В РОССИИ И ГЕРМАНИИ1

Первая мировая война завершилась крахом авторитарно управляемых империй и убедительной победой западных демократий. Следствием этой победы было, однако, восстание против Запада, протест против присущих Западу ценностных ориентаций, заявленный с небывалым для подобных движений радикализмом.

Примечательно, что во главе этого движения оказались выдающиеся умы. Уже в 1927 г. Жюльен Бенда заговорил о «предательстве интеллектуалов». Антизападный дискурс с особым упорством вели представители немецкой и русской духовной элиты, продолжая тем самым глубоко укорененную в обеих странах традицию противостояния западному пути развития. Свои упреки они адресовали не только Западу, но и собственным правительствам, ослепленным, как им казалось, чужими приманками. Веймарская парламентская система представлялась противникам Запада в Германии чем-то вроде западного оккупационного режима, навязанного стране державами-победительницами. Впрочем, и в России воинствующие антизападники считали большевизм импортированным из-за границы феноменом; по их мнению, это было новое издание петровского плана европеизации России.

Действительно, большевики вовсе не были склонны отвергать Запад как таковой. Тезис о предстоящем «закате Европы» их не убеждал. Европейская буржуазия - вот кто был обречен, а отнюдь не весь Запад. Предчувствие близящегося конца у правящих классов, утверждали большевики, лишь подтверждает коммунистический прогноз - крушение капитализма, которое стоит уже на пороге. Модная на Западе пессимистическая философия Освальда Шпенглера - верное классовое предчувствие

1 Впервые опубл.: Вопросы философии. - М., 1996. - № 3. -ния автора.

Печатается с разреше103

буржуазии, не замечающей, однако, пролетариата, который должен ее заменить, писал Троцкий в 1922 г.1 *

Ленин еще в начале века считал нелепостью пророчества о гибели Запада. Они стимулировались победой Японии над царской Россией в 1903 г. Триумф Японии развеял миф о непобедимости Европы. Ленин приветствовал победу японцев. Для этого у него было две причины: во-первых, поражение царского режима ускоряло революционный процесс в стране; во-вторых, как думал Ленин, поражение России было свидетельством непрочности всего мирового порядка. Россия принадлежала к кругу европейских великих держав, поделивших мир между собой. Теперь пробуждающаяся Азия нанесла удар по мировому владычеству европейской буржуазии. Такое потрясение геополитических основ было Ленину, разумеется, на руку. Но это вовсе не означало, что он верил в некий особый азиатский путь, отличный от пути Европы. Вот что писал Ленин накануне Первой мировой войны о борьбе Азии за освобождение, усилившейся после русско-японской войны: «Не значит ли это, что сгнил материалистический Запад и что свет светит только с мистического, религиозного Востока? Нет, как раз наоборот. Это значит, что Восток окончательно встал на дорожку Запада, что новые сотни и сотни миллионов людей примут отныне участие в борьбе за идеалы, до которых доработался Запад. Сгнила западная буржуазия, перед которой стоит уже ее могильщик-пролетариат»2.

Все это свидетельствует о том, что большевиков лишь с большими оговорками можно считать противниками Запада. В традиционном русском споре западников и славянофилов большевики занимали скорее западническую, радикальную позицию. Веру в особый путь России они не разделяли. Если у России и было своеобразие, то оно сводилось, по мнению большевиков, к ее отсталости. Подобно другим русским западникам от Петра I до Сергея Витте, они только и мечтали о том, чтобы догнать высокоразвитые страны Запада.

После Октябрьской революции большевики устранили всех своих идеологических противников; непогрешимость партии исключала всякую критику провозглашенных ею догм. Продолжение дискуссии между приверженцами особого русского пути и теми, кто его отрицал, отныне стало возможным лишь в эмиграции. Здесь безусловную инициативу захватили радикальные критики Запада.

Хотя во многом они опирались на традиционное славянофильство, их критика содержала и ряд существенно новых положений. Революционный катаклизм 1917-1920 гг. взорвал старые идеологические схемы. Качественно новая точка зрения нашла свое выражение уже в появившейся в 1920 г. работе лингвиста Николая Трубецкого «Европа и человечество».

* См. примечания.

104

Доводы Трубецкого принципиально отличались от аргументации его предшественников - славянофилов и панславистов. Коренное противоречие эпохи, по Трубецкому, - не в противостоянии славян и западноевропейцев, а в конфликте между Европой и остальным человечеством. Европа считала себя венцом создания и даже не давала себе труда задуматься над собственным беспримерным эгоцентризмом, утверждает Трубецкой. Все европейское автоматически считалось универсальным, обязательным для всех. Самодовольство европейцев, не знающее границ, деморализует другие народы, продолжает Трубецкой. Они начинают стыдиться своих идеалов, ибо идеалы эти не совпадают с европейскими. Автор «Европы и человечества» не рассматривает Россию как европейскую державу, для него она - часть остального мира, духовно и материально порабощенного Европой. России предстоит присоединиться к всемирному восстанию неевропейцев против засилья старого континента. Но бунт против Европы должен быть нацелен не только на Европу - в первую очередь он должен происходить внутри: неевропейцы обязаны преодолеть внушенное Западом предубеждение против мнимой неполноценности их собственной культуры, они должны разоблачить эгоизм, который скрывается за хваленым универсализмом европейцев.

Довольно скоро у Трубецкого нашлись единомышленники, исходившие, как и он, из непримиримого противоречия между Востоком и Западом. В 1921 г. вышла книга группы авторов с программным названием «Исход к Востоку». Так возникло движение, получившее название евразийства.

Чаяния славянофилов, их надежды на особую роль славянства не оправдались3, писали издатели книги. Вот почему евразийцы обратили свой взор на Восток, к народам, населяющим Российскую империю. Ни одно европейское государство не может сравниться с Россией, говорится далее в книге «Исход к Востоку», ибо Россия - не нация в обычном смысле слова, но целый континент - Евразия: «Русские люди и люди народов "Российского мира" не суть ни европейцы, ни азиаты. Сливаясь с родною и окружающей нас стихией культуры... мы не стыдимся признать себя - евразийцам»4.

По убеждению евразийцев, европейские формы жизни неприменимы к России. Они для нас слишком узки. Как писал Н. Трубецкой, русский панславизм представлял собой не более чем карикатуру на пангерманизм и был нежизнеспособен5.

На евразийском континенте сложился симбиоз культур, по сути дела не имеющий себе равных. Особо подчеркивают евразийцы легкость, с которой русские усвоили многие элементы восточных культур. Ничего подобного не произошло во взаимоотношениях России с Западом. Западные ценности не удалось соединить с русскими, они не вошли в плоть и кровь

105

народа. Лучшее доказательство этому - неудача Петровской реформы. Никакой завоеватель не сумел разрушить русскую национальную культуру так, как это сделал Петр, пишет Трубецкой. И революция 1917 г. — таково убеждение евразийцев — была не чем иным, как возмущением народа против дела Петра Великого, она была следствием раскола нации, в котором повинен царь-преобразователь6.

В разработке концепции евразийства приняли участие этнологи, географы, языковеды, историки, правоведы и пр. Это разительно отличает евразийство от большинства идеологий, возникших в Европе между двумя мировыми войнами. Тут за дело взялись не дилетанты и политические доктринеры, а люди, прошедшие научную школу, владевшие искусством изощренного анализа. Вот почему воздвигнутое евразийцами построение не так просто было повалить, хотя большинство русских эмигрантов было изрядно шокировано их откровениями. Так, совершенно по-новому оценивалась евразийцами эпоха господства татар на Руси. До сих пор татаро-монгольское иго считалось самой трагической страницей русской истории. Евразийцы, напротив, его прославляли. Не Киевская Русь, доказывали они, была прямой предшественницей русского царства, а держава Чингисхана. Киевская Русь занимала всего лишь одну двадцатую часть нынешней российской территории. Империя монголов территориально почти совпадала с современной Россией. Чингисхан стоит у истоков грандиозной идеи единства Евразии; в ХУ1 столетии Москва перенимает от татар эту идею.

Катаклизмы XX в. привели к тому, что в Евразии возникла альтернатива доселе господствовавшей в мире европейской цивилизации. Евразиец Петр Савицкий патетически вопрошал: «Не уходит ли к Востоку богиня культуры, чья палатка столько веков была раскинута среди долин и холмов Европейского Запада.. ? Не уходит ли к голодным, холодным и страждущим..?»7-8.

На первый взгляд этот вопрос повторяет слова Достоевского, призывавшего русских отвернуться от неблагодарного Запада и обратить взгляд на Азию. На самом деле речь идет о другом. Достоевский не подвергал сомнению европейский характер русской культуры. Наоборот, русские с их способностью вчувствования в тончайшие нюансы европеизма для Достоевского — больше европейцы, чем сами жители Европы. Но так как надменные европейцы не желают признать за русскими это преимущество, нам следует устремить наш цивилизаторский порыв в сторону Азии: «В Европе мы были приживальщики и рабы, а в Азию явимся господами. В Европе мы были татарами, а в Азии мы европейцы».

С рассуждениями евразийцев эта мысль мало согласуется. Если уж искать духовных предков евразийства, то скорее придется признать сходство с Константином Леонтьевым, которому тоже хотелось отгородить

106

Россию от Запада глухой стеной. Леонтьев указывал на туранский компонент национального характера русских: «Только из более восточной, из наиболее, так сказать, азиатской - Туранской, нации в среде славянских наций может выйти нечто от Европы духовно независимое»9. Вместе с тем между взглядами Леонтьева и евразийством существуют принципиальные различия. Леонтьев - в противоположность евразийцам - не отвергал западную культуру как таковую. Его критика была в первую очередь направлена на буржуазный и демократический дух, который восторжествовал, как казалось Леонтьеву, в этой культуре в результате Французской революции. Все симпатии Константина Леонтьева принадлежали старой, феодально-аристократической Европе.

Таким образом, отыскать прямых предшественников евразийства среди русских мыслителей прошлого нелегко. Радикально порывая со всеми феноменами западноевропейской культуры, выдвигая в истории русской государственности на передний план татаро-монгольское наследие и призывая чуть ли не весь мир подняться против господства Европы (тут у евразийцев были очевидные точки соприкосновения с большевиками), идеологи евразийства по существу встали на новый путь. Взвинченная риторика, странноватый комплекс идей евразийства отвечали революционному характеру эпохи, породившей их концепцию.

Но с такими же крикливыми декларациями, с не менее причудливыми идеями выступали в те годы и некоторые властители дум в Германии. И они тоже грезили о преодолении гегемонии Запада, а заодно - о разрушении традиционных принципов цивилизации.

Не «восстание масс» (X. Ортега-и-Гассет), а бунт интеллектуальных элит - вот что нанесло гуманизму самый ощутимый удар, писал об этом в 1939 г. русский историк и публицист Георгий Федотов10. Наглядным подтверждением этих слов может служить так называемая консервативная революция в Веймарской республике. Подобно евразийству, консервативная революция насчитывала в своих рядах немало рафинированных умов и блестящих стилистов. В отличие от нацистских демагогов они подкапывались не только под политический, но и под духовный фундамент первой немецкой демократии. Хотя у «консервативных революционеров» были кое-какие предтечи (непрямые предшественники были и у евразийцев), как особое явление консервативная революция приобрела отчетливые черты лишь в связи с событиями 1918-1919 гг. Без «переживания войны», без Версаля и без Веймара подобный идеологический феномен едва ли был возможен.

107

Само по себе обозначение «консервативная революция», оксюморон, составленный из несовместимых понятий, говорит о необычности, парадоксальности того, что под ним подразумевалось. «Национальная спесь, не желающая... смириться с военным поражением, — пишет в этой связи политолог Ганс Бухгейм, — пока что еще не могла двинуться на своего врага и потому ополчилась против собственного государства, как если бы ликвидация этого государства была первым условием национального возрождения»11.

В то же время — и это резко отличало их от большевиков — сторонники консервативной революции отрицали настоящее не во имя «светлого будущего», а ради торжества старой, восходящей к Средневековью имперской идеи. И здесь параллели с евразийством особенно бросаются в глаза. Радикальная новизна, говорил Н. Трубецкой, есть не что иное, как обновленная далекая старина; всякое радикальное обновление апеллирует к древнему, а не к недавнему прошлому. Трубецкой имел в виду отталкивание евразийцев от послепетровской России во имя Святой Руси. В свою очередь немецкие «консервативные революционеры» отвергали эпоху Вильгельма II и прославляли средневековый рейх.

Для них тяжелые условия Версальского договора (впрочем, не более тяжелые, чем условия, продиктованные Германией большевистскому правительству в Брест-Литовске) были достаточным основанием для того, чтобы разнести в щепы существующий европейский порядок. Уязвленное национальное самолюбие — вот что стало господствующим мотивом их умонастроения и основой их тактики; утолить эту боль не могли никакие ссылки на общее европейское и христианское наследие.

«Мы — народ в узах, — писал в 1923 г. Артур Мёллер ван ден Брук, один из зачинателей консервативной революции. — Тесное пространство, в котором мы зажаты, чревато опасностью, масштабы которой непредсказуемы. Такова угроза, которую представляем мы, — и не следует ли нам претворить эту угрозу в нашу политику?»12.

Отвращение к Западу и либерализму у немецких антизападников приняло, пожалуй, еще более решительные формы, чем у евразийцев. Несомненно, это было вызвано тем, что в Германии радикальные идеологи обратили свою критику прежде всего против внутриполитического противника, то есть против политического строя, установившегося после 1918—1919 гг. Евразийцы же рассматривали своего политического контрагента внутри страны — большевизм — при всех оговорках все-таки как альтернативу западной демократии13.

Многое из того, что присуще было советскому режиму — террор и в особенности культурную политику советской власти, — евразийцы не принимали. Пропагандируемая большевиками так называемая пролетарская культура, говорили они, на самом деле — лишь примитивное подражание

108

все той же западной культуре. Вместе с тем евразийцы считали особой заслугой большевиков то, что те сумели в значительной мере восстановить распавшуюся в 1917 г. Российскую империю. С сочувствием отнеслись евразийцы и к солидаризации советского государства с колониальными народами в их борьбе против европейских метрополий14.

Что касается «консервативных революционеров», то их отношение к собственному государству было непримиримым. Заимствованный у Запада либерализм был объявлен смертельным врагом немцев — да и всего человечества. Для Мёллера ван ден Брука либерализм — «моральный недуг народов»: он являет собой свободу от убеждений и выдает ее за убежде-ние15. Здесь отчетливо слышится характерная для певцов консервативной революции наставительная, морализаторская нота. Гуманизм для авторов, находящихся под впечатлением несправедливого Версальского договора и потому готовых разрушить весь мир, — это «слюни», предмет насмешек, что не мешает им, не моргнув глазом, обвинить либералов и либерализм в нравственном индифферентизме.

Неудивительно, что этот морализирующий аморализм, который дает незамедлительное отпущение грехов собственным неправедным деяниям, а противника клеймит как неисправимого злодея, — так притягательно действовал на многих.

Вовлечение Германии в круг либерально-демократических государств — результат интриг коварного Запада. Сам-то Запад, считает Мёл-лер ван ден Брук, к либеральному яду нечувствителен, на самом деле никто там не верит всерьез в принципы либерализма. А вот в Германии их принимают за чистую монету. Не видят, что либерализм несет с собой разложение и гибель. Западные державы не сумели одолеть немцев в честном бою — и теперь пытаются погубить Германию с помощью революционной и либерально-пацифистской пропаганды. И глупые немцы покорно глотают эту отраву16.

То, что немецкое Верховное командование в 1917 г. обеспечило Ленину беспрепятственный проезд в Россию, то, что оно рассматривало экспорт революции как законное средство борьбы с противником, попросту сбрасывалось со счетов. Нужно было любой ценой отвлечь внимание от собственной вины и собственной несостоятельности. Тем громче и назойливей были инвективы против мнимого врага. Герман Раушнинг, в прошлом сторонник консервативной революции, находил позднее, что мифы и легенды, которыми было окутано поражение Германии в Мировой войне, довели страну до состояния, близкого к массовому помешательству. По его словам, самые благородные планы и начинания не в силах удержать нацию, находящуюся в подобном состоянии, от движения к пропасти17.

Таким же безграничным, как их мания величия, было упоение «консервативных революционеров» национальными бедами. Теперь оказыва109

лось, что единственное средство утолить страдания немцев - это мировое господство. «Владычество над землей - таково средство сохранить жизнь, предоставленное... народу перенаселенной страны, - считает Мёллер ван ден Брук. - Вопреки всем противоречиям, устремления людей в нашей перенаселенной стране направлены к единой цепи: нам необходимо пространство»18.

О геополитическом переустройстве мира толковали и евразийцы. Однако их программа не имела ничего общего с мечтаниями веймарских интеллектуалов. Евразийцев интересовала не власть над миром, а географическое пространство, рама для единой многонациональной российской державы. Они понимали, что пролетарский интернационализм, на основе которого большевики сплотили заново развалившееся было государство, долго не продержится. Цементировать государство он не может. Сегодня мы видим, что их сомнения были оправданы. Национальные чувства у рабочих, как правило, выражены сильнее, чем классовая солидарность, утверждал в 1927 г. Трубецкой. Чтобы оставаться единым государством, Россия должна найти другую основу для своей консолидации, и такой основой может быть только евразийство, апеллирующее к тому общему, что есть у всех российских народов19.

Перед глазами евразийцев вставало видение краха большевиков в результате торжества евразийской идеи. Они гордились тем, что их движение нашло отклик не только в эмигрантской среде, но и в самой России. Евразиец Чхеидзе даже выражал надежду (1919), что постепенно удастся преобразовать большевистскую партию в партию евразийства. И в этом отношении он был в рядах движения не одинок20.

Евразийцы были выраженными изоляционистами. Они не собирались спасать Европу, но хотели, как некогда Леонтьев, оградить Россию от гибельного, как им казалось, западного влияния. В Германии же - если вернуться к консервативной революции - критики Запада мечтали о новом вооруженном походе против западных держав. Война была, по их убеждению, той стихией, где немец чувствует себя вольготно. Эрнст Юнгер писал, что немец, обряженный в гражданское, буржуазное одеяние, выглядит смехотворно. Почему? Да потому, что он по своей натуре бесконечно далек от идеи индивидуальной свободы и, следовательно, от буржуазного

общества21.

Существует только одна масса, которая не вызывает смеха: это армия, добавляет Юнгер22. Освальд Шпенглер вещает: «История государства есть история войн. Идеи, требующие решений.. , отстаивают не словами, а силой оружия»23. Британский историк Льюис Немиер даже называет войну

110

одной из форм немецкой революции24. Похоже, что спасение, которое чаяли обрести последователи консервативной революции в «переживании войны», оправдывает этот тезис.

Американский историк Генри Тёрнер полагал, что Первая мировая война поставила под вопрос старинный европейский идеал храбрости. Анонимное, методическое истребление людей дезавуирует традиционные воинские добродетели. Для миллионов людей вера в личный героизм стала абсурдом. Как бы вторя Тёрнеру, другой, немецко-американский историк Вольфганг Зауэр говорит о мощном пацифистском брожении в послевоенной Европе; это брожение грозило, по его мнению, развенчать самый образ солдата25.

Успех воинственной и прославляющей войну правоэкстремистской идеологии в период между двумя войнами, прежде всего в Германии и Италии, начисто опровергает этот тезис. Гипноз войны, всесокрушающей военной техники был куда сильнее, чем всякие сомнения относительно смысла войны. Этот примечательный феномен еще в 1928 г. привлек внимание немецкого публициста Морица Юлиуса Бонна. Идеализация войны, писал он, — анахронизм, война в наше время — это не наивно-безотчетное упоение битвой, как во времена легендарных героев, современная война — это машина, это предприятие по массовому уничтожению людей. И все-таки такую войну прославляют!26

Немецким противникам парламентской демократии она представлялась «нерыцарственной». Ноябрьская революция 1918 г. оказалась неспособной защитить страну, писал Эрнст Юнгер. Она обернулась против солдат на фронте. Мужество, честь, мужская стойкость — эти понятия были ей чужды27. Освальд Шпенглер с презрением пишет о «неописуемо безобразных» ноябрьских событиях: «Никакого величия, ничего вдохновляющего. Ни одной по-настоящему крупной фигуры. Ни единого слова, выдерживающего испытания временем. И даже ни одного отважного преступле-28

ния» .

Поборники консервативной революции повторяют избитый тезис консерватизма: либерализм враждебен живой жизни. Либерализм разрушает народную общность, поощряет низменные эгоистические устремления индивидуума. В атомизированном либеральном социуме на переднем плане оказывается не служение общему делу, а эгоизм, себялюбие, собст29

венные корыстные интересы .

Эти заявления почти буквально совпадают с критикой Запада у евразийцев. Н. Алексеев считает, что борьба за права индивидуума — центральный мотив всей европейской культуры. Сперва боролись за свои права сословия, со времен Ренессанса начинается борьба личности за свои собственные права. Что же касается обязанностей по отношению к обще111

ству, то различные заинтересованные группы смирились с ними лишь после упорного сопротивления30.

Внутренне расколотому Западу евразийцы пытались противопоставить русский идеал общественной гармонии, выпестованный православием. В православном мире, по их мнению, царит не эгоистическая грызня индивидуумов, не конфликт, а мир - человеческая солидарность. Этот гармонический идеал будто бы придавал древнерусскому обществу беспрецедентную однородность31.

Альтернативу либеральной общественной модели выдвигали и «консервативные революционеры». Но для них это было общество, облагороженное военным энтузиазмом 1914 г. Летом Четырнадцатого года немцы, охваченные единым порывом, казалось, преодолели все свои политические, социальные и межрегиональные раздоры. Нация, доселе разрываемая противоречиями, «больше не знала никаких партий». Идеалы 1914 г. преданы Веймарской демократией. Поэтому она представляла собой в глазах «консервативных революционеров» нечто временное, промежуточное и эфемерное. На смену ей придет «Третья империя» и, как в Четырнадцатом, борьба правых и левых, столкновения католиков с протестантами, противоборство Юга и Севера отпадут сами собой.

Для Карла Шмитта веймарская либеральная интермедия по сути вообще не была государством. Отдельные сегменты общества (партии, союзы, связанные общими интересами, и т.п.) захватили власть в стране и злоупотребляют ею ради собственной выгоды. Государство как воплощение общего дела практически упразднено; Шмитт темпераментно доказывал необходимость президентского правления, то есть режима во главе со «стражем конституции» - рейхспрезидентом. Новое, чиновничье государство должно оградить себя от разлагающего влияния общества, с тем чтобы заново вести политику в традиционном смысле слова32.

В 1930 г. грезы Шмитта осуществились. В Германии установился якобы надпартийный президентский режим. Он все больше ускользал от общественного контроля и в конце концов выдал государство его смертельным врагам.

И русские евразийцы, и немецкие «консервативные революционеры» усматривали неисцелимый недуг либерального, иначе законодательного, государства в его мнимой неспособности принимать решения, справляться с «критическими ситуациями». В законодательном государстве, сетует Карл Шмитт, распоряжаются не люди и не начальство, а законы. Исконное и нерушимое понятие власти подменено абстрактными нормами33

112

Ученик Шмитта Эрнст Форстхоф добавляет: честь и достоинство — личностные категории; правовое государство устраняет все личное; поэтому оно не знает понятий чести и достоинства34.

Так в стане консервативной революции распространилась мечта о настоящем хозяине — тоска по Цезарю. Харизматический вождь, явление которого еще в XIX и начале XX в. предрекали, одни с тревогой, другие — связывая с ним великие надежды, некоторые видные европейские умы35, должен был заменить господство внеличных институтов владычеством воли.

Цезаристская идея имеет в Западной Европе давнюю традицию. Еще Макиавелли был одержим мечтой о властителе, чьи деяния и свершения вызволят Италию из-под гнета старых установлений, о вожде, который объединит страну. Образцами для Макиавелли служили кондотьеры эпохи Возрождения. Эти люди поднялись из низов, всем были обязаны самим себе и благодаря своим выдающимся талантам стяжали славу и власть. Кондотьеры сметали древние династии и отжившие институции, смело вводили новый порядок в своих государствах. Таким же новым Цезарем, но в несравненно большем масштабе, был и Наполеон.

Кризис парламентарной системы, с особой остротой поразивший после 1918 г. Италию и Германию, подогрел в обеих странах тоску по харизматической личности. В лице этого сверхчеловека должен был возродиться исконно-личный характер политики. Отныне пусть снова властвуют герои, а не доктрины, классы или анемичные учреждения.

Эрнст Никит, приверженец консервативной революции, впоследствии отошедший от нее, писал в 1936 г.: «(Немецкая буржуазия) насытилась безликой законностью, презирала свободу, охраняемую законом; эти массы хотели служить конкретному человеку, преклониться перед личным авторитетом, перед диктатором... Неожиданные зигзаги, прихоть и произвол «вождя» они готовы были предпочесть строгой предсказуемости раз и навсегда гарантированного законного порядка»36.

В своих поисках альтернативы либерализму евразийцы значительно отличались от «консервативных революционеров».

Прежде всего им была совершенно чужда мечта о «Цезаре». Новая власть, новый порядок должны были в первую очередь ориентироваться не на личности, а на идеи. Европа, подчеркивали идеологи евразийства, вступила ныне в идеократическую эру. Справиться с нынешним кризисом может только великая, пронизывающая все сферы жизни идея. Идеи такого масштаба должны стать основанием для нового типа государственного правления, который евразийцы окрестили идеократией37.

Здесь они опирались на традицию, глубоко укорененную в России. В конце концов и царское самодержавие, и диктатура большевиков были идеократическими системами. Вместе с тем русской традиции были чуж113

ды цезаристские грезы. И до, и после революции в России имела место лишь в ограниченной степени автономия внеличных социальных и политических институтов, равно как и автономия внеличных правовых норм. Вот почему уповать на «Цезаря», который придет и отменит либеральное государство, лишенное «субстанции» и «величия», для русских условий было бы неестественно. В русской истории практически не фигурировало ни одного «цезаристского» деятеля. В России были цари, осуществлявшие порой не менее радикальные нововведения, чем западные «цезари»; но речь при этом шла об этатистских реформах сверху, и проводились они легитимными властителями страны. То же можно сказать о почитании царя низшими слоями народа: оно имело мало общего с западным поклонением «Цезарю». Царя почитали не столько благодаря его личным качествам и поступкам, сколько ради выполняемой им функции. В нем видели защитника православной веры, он был естественным завершением освященного религией политического порядка.

Не будучи вполне беспочвенным в русской традиции, евразийство как духовное образование имело весьма мало общего со своими советскими современниками. Мечты о Святой Руси, об утраченных корнях были абсолютно чужды тогдашней советской интеллигенции. В Советской России 20-х годов царил исторический оптимизм и культ будущего. Атеистическая и материалистическая пропаганда, которая шла рука об руку с преследованиями церкви, добилась значительного успеха среди широких масс. Популяризация чудес науки и техники была призвана вытеснить и заменить веру в религиозные чудеса. Науковерие в большевистской России в самом деле приняло почти религиозный характер. Россия переживает эпоху наивного Просвещения, писал в 1930 г. Георгий Федотов. Материализм обретает статус нового вероучения38.

Что же касается идеологии евразийцев, то ее культурно-пессимистический компонент по сути отражал процессы, которые шли в Западной Европе, а не в России. Да и в своей критике парламентаризма и эгоизма партий и разного рода заинтересованных групп евразийцы опирались в первую очередь не на русский, а на западноевропейский опыт. В России не было кризиса парламентской системы со всеми сопровождающими его явлениями - просто потому, что парламентаризм западного покроя здесь не успел развиться.

Евразийцы предпринимали отчаянные усилия к тому, чтобы «шагать в ногу» с послереволюционной Россией, пытались отождествить себя с нею. Тем не менее весь их духовный настрой куда больше роднил их с Западной Европой, чем с соотечественниками в СССР. В конечном счете они

114

сами принадлежали, нравилось им это или нет, к европеизированному верхнему слою, гибель которого в революции они почти безоговорочно приветствовали. И тут снова приходится констатировать их отличие от «консервативных революционеров» в Германии. Эти были выразителями настроений значительной части своего народа. Их мечты о «Третьем рейхе», их радикальный антимодернизм, отказ от просветительско-либеральной традиции — все это было вполне в духе времени. Консервативная революция была симптомом кризиса модернизации, который уже на переломе столетия охватил западный мир и с особой остротой проявился в «запоздавших» странах, таких как Германия или Италия.

Мировой экономический кризис 1929 г. нанес еще один удар по либеральному мировоззрению. Рухнула вера в то, что либеральная система способна к саморегуляции. Свободная игра экономических сил, принцип конкуренции оказались не в состоянии предотвратить небывалый хозяйственный крах.

Впрочем, зашаталась не только либеральная модель. Кризис испытало и марксистское мировоззрение, — кризис, похожий на то, что произошло спустя много лет, в 1989 г. Вспомним еще раз Федотова: еще в 1931 г. он писал, что идея социальной справедливости и защиты угнетенных явно потеряла привлекательность; вместо этого в Европе повсеместно растет самый безудержный национальный эгоизм, готовый оправдать всякое распространение собственной нации в ущерб другим народам39.

Оказалось, что либерализм и марксизм переживают общую судьбу, что ров между ними не так уж глубок, как казалось вначале.

Что же связывало неуступчивый и нетерпимый, притязающий на владение абсолютной истиной марксизм с релятивистским и плюралистичным либерализмом? В первую очередь это была и осталась вера в разум, в человеческую способность овладеть как природными, так и социально-экономическими процессами. Оба мировоззрения торжествуют в эпохи, когда господствует вера в науку и прогресс. Когда уже увядает эта вера, бьет час идеологов культурного пессимизма, певцов иррационализма, — бьет час консервативной революции. В 1927 г. Гуго фон Гофман-сталь определил консервативную революцию как восстание против невыносимо-неромантического девятнадцатого века, как поиск связей и уз, несовместимых со свободой. Эти искатели — не масса, а одиночки; своего

40

рода нация одиночек .

Элитарная поза «консервативных революционеров» — прекрасная иллюстрация к этим словам. На так называемые народные массы, равно как и на массовые партии, «консервативные революционеры» взирали сверху вниз. С их точки зрения эти партии были неотъемлемой частью веймарской системы, внушавшей им отвращение. Многие представители консервативной революции посмеивались над планами Гитлера совершить

115

в Германии «легальную революцию» с помощью избирательных бюллетеней. Эрнст Юнгер считал, что, пересев на парламентского коня, Гитлер лишь демонстрирует свою ослиную глупость. Эрнст Никиш добавлял (в 1932 г.): кто избегает открытого столкновения, - как Гитлер - тот уже

побежден41.

Некоторые круги консервативной революции - и прежде всего группа, объединившаяся вокруг журнала «Ди Тат» («Деяние») и его издателя Ганса Церера, - искали сближения с нацистской партией, пытаясь подчинить ее своему влиянию. В июле 1932 г. немецко-русский социал-демократ Александр Шифрин опубликовал статью о группе «Деяние». Замечания Шифрина во многом предвосхищают выводы современной исторической науки. Кружок «Деяние», писал автор, намерен использовать национал-социалистическое движение с целью осуществить «немецкий социализм». Однако и национал-социалисты сумели употребить этих союзников с пользой для себя, ибо получили духовную поддержку и дополнительные возможности инфицировать общественное мнение своей идеологией. Наивность таких людей, как Церер, не может служить для них, но мнению Шифрина, оправданием, эти люди «хотят быть обманутыми», хотят «соединить реакцию с социализмом»42. Строго говоря, А. Шифрин в этом пункте все же заблуждался. «Консервативные революционеры» действительно были поразительно наивны. Они считали себя хладнокровными политиками, их расчет был - позволить нацистам провести предварительную подготовку к последующей «подлинной» национальной революции. Решающим моментом подготовительной работы было свержение Веймарской республики. А там уж «консервативные революционеры» возьмут руководство в свои руки. Что же произошло? После 30 января 1933 г. они уже никому не были нужны. Вместо того чтобы пожать плоды чужой «работы», они сами расчистили путь нацистам.

Так существование консервативной революции оказалось неразрывно связанным с существованием столь нелюбимой «консервативными революционерами» Веймарской республики. Крушение Веймара - самый большой «успех» консервативной революции - разрушило и фундамент, на который опирались эти революционеры. В отличие от веймарских правительств большевики в России не терпели никаких идеологических конкурентов. Большевики рассматривали себя как победителей истории и в самом деле казались непобедимыми. Эта уверенность в себе не могла не произвести впечатления и на многих евразийцев. Отношение евразийцев к большевикам становилось все менее критичным.

В 1929 г. движение раскололось. В Париже образовалось просоветское евразийское крыло во главе с Сергеем Эфроном (мужем Марины Цветаевой) и князем Дмитрием Святополк-Мирским. Группа сплотилась вокруг газеты «Евразия». Позднее ?

Другие работы в данной теме:
Контакты
Обратная связь
support@uchimsya.com
Учимся
Общая информация
Разделы
Тесты