Спросить
Войти

Культура партийности и советский опыт историознания

Автор: указан в статье

ФЕНОМЕНОЛОГИЯ СОВЕТСКОГО ОБЩЕСТВА

А.В. Гордон

КУЛЬТУРА ПАРТИЙНОСТИ И СОВЕТСКИЙ ОПЫТ ИСТОРИОЗНАНИЯ

Гордон Александр Владимирович - доктор исторических наук, главный научный сотрудник ИНИОН РАН.

В последние два десятилетия, вобравшие в себя смену вех и веков, отечественная историография испытывает бурный рост. Историографические конференции собирают сотни участников, множится число публикаций, сборников, монографий. Историографические темы привлекают разные поколения, включая научную молодежь, а географическая провинция, региональные школы (Томск, Омск, Саратов, Казань, Сыктывкар, Пермь, Брянск, Челябинск, если ограничиться наиболее заметными) зачастую задают тон в продвижении этих тем.

Важнейший двигатель роста - отношение к недавнему прошлому. Изучение советского исторического знания явственно выступает формой рефлексии, осознанием отечественной наукой в лице ее современных представителей своих ближайших предпосылок, а для ученых старшего и среднего поколений еще и опытом личного самоопределения, отношением к собственным трудам, творческой (или имитировавшей творчество) деятельности и по большему счету - к своему советскому бытию.

Нет сомнений, активизация рефлексии насыщает историографический процесс, проясняет глубинный смысл его как деятельности, в которой историческая наука приходит к самосознанию. Вместе с тем смена ориентиров и переоценка ценностей, порожденные ликвидацией советской системы, придали рефлексии гиперкритический характер. Нельзя сказать, что канон советской историографии был преодолен идейно-теоретически, скорее он был отброшен; и эта неплодотворная операция, продиктованная политико-идеологическими соображениями, ослабила отечественную науку на международной арене, внушив ее представителям вместе с чувством вины за свое

недавнее прошлое стойкий комплекс профессиональной неполноценности. Не менее важно то, что, заняв нигилистическую позицию по отношению к предшественникам, постсоветская наука оказалась дискредитированной внутри страны, о чем навязчиво свидетельствует поощряемый СМИ натиск дилетантства.

Новейшие тенденции побуждают к более основательному размышлению об особенностях исторического знания советского времени. Антимарксизм и антикоммунизм оказались здесь неважными советчиками. Развитие советской исторической науки тормозилось, по моему убеждению, не содержанием идейно-теоретического канона, а самой канонизированностью, нормативной унификацией исследовательских принципов и догматизацией исторической мысли, вытекавшей из подмены методологии идеологией. Вряд ли уместно говорить о недостатке профессиональной культуры: советская наука рождалась не на пустом месте, и ее профессионализм постепенно укреплялся. Главным тормозом оказалось подчинение науки вненаучным установкам и авторитетам. Можно ли считать, что все это кануло в Лету вместе с советской властью?

Начиная с 1991 г. ставится вопрос о мобилизующей национальной идее, которая имела бы историческое обоснование. Политики и те, кого можно именовать по-советски «инженерами человеческих душ», откровенно говорят о потребности в исторических мифах как скрепляющих общество «гвоздях»-1-. Отчетливо различима военная доминанта с геополитическими и мессианскими обертонами-2-. Полыхает на имперском пространстве «война памяти», громоздящая из фрагментов общего прошлого завалы взаимонепонимания.

В том ли дело, что требуется «примирить граждан с прошлым»-3.., или в том, чтобы примирить их с настоящим, но историческим вопросам придается обостренно идеологическое или даже политическое значение. Драма советской историографии в этом отношении может служить содержательным уроком.

Поучителен и современный международный опыт. Нетрудно заметить, что проблемы, с которыми сталкиваются российские ученые, имеют по сути более широкий характер. Увлеченность некой терапевтической ностальгии1. Яркий пример такого волеизъявления - высказывание парламентского сановника: «Самый крепкий клей, которым население страны склеивается в народ, - это клей исторической памяти, самые крепкие гвозди - это коллективные национальные мифы, выкованные из исторических фактов со скрупулезной точностью» (Аргументы и факты. 2008. № 82. С. 12).

2. «И в итоге бесспорно и зримо / Проступают в крови и огне / Очертания Третьего Рима / На крутом Боровицком холме» (Московский комсомолец. 12 февр. 2009 г. С. 8).
3. См.: Профиль. 1 сентября 2008. С. 19.

ей - распространенное явление: там и здесь от историков требуют такой картины прошлого, которая освобождала бы от современных стрессов и придавала глубинный смысл повседневности. Принято говорить о «поиске национальной идентичности», который соотносят с текущим временем - вызовами глобализации, распадом империй, эрозией государственных границ. Между тем суть в самой природе исторического знания как связи времен.

Характерно мнение французского историка А. Про: «Культ прошлого является ответом на неизвестность будущего и отсутствие коллективного общественного проекта... Общество, одержимое памятью, думает, что без истории оно утратило бы свою идентичность; правильнее, однако, было бы сказать, что общество без истории неспособно строить планы» (31, с. 318319). А если общество способно строить планы и даже фанатично верит в свои планы, каков тогда удел исторической науки?

После 1991 г. возобладало убеждение, что советское историознание являлось неполноценной наукой, поскольку его особенностью была принадлежность к государственному режиму в качестве компонента, «гармонично вписанного в систему тоталитарного государства и приспособленного к обслуживанию его идейно-политических потребностей». (3, с. 37). Толкование советского историознания как «научно-политического феномена» имеет серьезные основания, его предельная идеологизированность и фундаментальная политизированность очевидны. Подход «от политики» обнажает коллизию «репрессированной науки», являвшейся одновременно частью репрессивной системы.

Однако раскрытие позиционной амбивалентности (жрец - жертва) само по себе требует обращения к категориям иного уровня обобщения. И в этом отношении заслуживает внимания толкование советского историознания «от культуры», анализ его как «особого культурно-исторического явления» (26, с. 680). Перспективным для историографического исследования представляется соотнесение «национальной по форме, социалистической по содержанию», во-первых, с культурным наследием страны, а во-вторых, с общецивилизационными формами, являвшими разрыв исторической преемственности и внедрение культурных моделей сверху, художественной, литературной, научной элитой4... Главной для советской исторической науки, в глазах Власти, была именно воспитательная функция, формирование нового человека. И в этом предназначении можно найти сходство с установками Просвещения.

Следующим шагом видится соотнесение культуры советского периода с вероучениями. Такое методологическое продвижение обосновывается прежде

4.. См.: 20, с. 510 (статья В.В. Глебкина «Советская культура). 162

всего значением канона как совокупности идейных и поведенческих установок, нормативных для адептов. Канонизированность исторического знания и советской культуры в целом есть то, что отличает данное явление от отмеченных прецедентов цивилизационной инновации, где не было ни подобной унифицированности, ни тем более репрессивной нормативности. Речь может идти о разновидности «гражданской религии», соединившей универсалистский мессианский проект с изоляционистской социальной организацией.

Совокупность квазирелигиозных черт требует системного определения, и применительно к научному знанию таковым предлагается концепт «культура партийности». О том, что партийность в науке была не просто одним из гносеологических принципов, свидетельствует уже их четкая субординация: партийность являла «высшую объективность», объективность без партийности означала подлежащий искоренению «объективизм» (с «либеральным душком», как добавляли в годы «застоя»). «Партийность марксистско-ленинской исторической науки полностью совпадает с ее объективностью, ибо она опирается на объективно существующие законы общественного развития» (25, с. 11), - декларировали авторы установочного издания. «Факты должны служить средством к познанию исторической закономерности. Эти /sic!/ объективные закономерности с железной /!/ необходимостью ведут к торжеству коммунизма» (25, с. 10).

Итак, партийность - признание закономерности торжества коммунизма, а объективность науки - это «объективность» тех же предустановленных законов. Зависимость объективности исторического (как и иного) знания от партийности была аксиомой, выражая подчинение науки партийной идеологии. «Методология - это мировоззрение, - констатировал куратор общественных наук академик П.Н. Федосеев; марксистская методология - «вера... в необходимость /!/ исторической смены общественных формаций» (8, с. 191). На долю воспринявшей такую методологию науки приходились «средства к познанию» да «система доказательств» постулата.

Отмечая, что историческая наука в ее советской разновидности является «основной гуманитарной дисциплиной», академик М.В. Нечкина напоминала коллегам: «Есть одна-единственная наука, которая несет в себе всю систему доказательств. закономерной смены общественно-экономических формаций, закономерного движения человечества к коммунизму» (8, с. 87-88). Советским историкам, интеллигенции, народу хотелось верить в счастливое будущее человечества.

Несомненно, перед историографом явление более широкое, чем методологические принципы, и более глубокое, чем идеология. Оно охватывает и организацию науки, и ее место в обществе, и самосознание ученых. Вся система научного знания в СССР восприняла структурообразующие черты правящей партии - строгую иерархичность («штаб науки», центр - периферия,

шкала отличий), корпоративную дисциплину, тяготение к монополии одной теории, школы, лидера, наряду с безоговорочным признанием высшей инстанции в образе партруководства и номенклатурным принципом выдвижения кадров- -, наконец, усвоение партийной идеологии как «руководства к действию».

Далеко выходя за рамки формальной принадлежности к правящей структуре, культура партийности включала многообразные компоненты от политической лояльности до профессиональных критериев и исследовательских приоритетов. В свою очередь, лояльность предполагает здесь не просто законопослушность члена общества, а чувство сопричастности с Властью, веру в ее высшее предназначение, харизму партийного руководителя. Партия являла для советского интеллигента сущность Бытия и абсолют единственно верного Учения, совокупный объект идентичности, вбирающий в себя страну, идеальный общественный строй, всемирно-исторический прогресс.

Утверждение культуры партийности в советском обществе в целом и в исторической науке конкретно тесно связано с превращением руководителя (генсека ЦК) партии в национального вождя, установлением его единовластия и четко коррелирует с личностью и деятельностью И.В. Сталина. Вместе с упразднением демократических норм внутрипартийной жизни и «фракционности» плюрализм исчезал и из научной жизни. Шельмование прежних авторитетов и поношение установок создавало ту самую tabula rasa, при которой единственным ориентиром становилась вера в обретавший узнаваемые физические черты Абсолют.

Отправным пунктом можно считать «великую перековку», открывшуюся «академическим делом» и речью генсека на совещании марксистов-аграрников (конец 1929 г.) и отмеченную внесением способов классовой борьбы в сферу социальных наук. «К началу 30-х годов в тесной связи с ликвидацией в СССР остатков эксплуататорских классов и с победой генеральной линии партии в строительстве социализма торжествовала победу и утвердившаяся в общественных науках марксистско-ленинская методология» (5, с. 52), - описывал динамику процесса участник событий. Методологическая победа была достигнута насильственным искоренением инакомыслия.

Завершением «перековки» явилась кампания, инициированная выдвижением постулата (1931) об «аксиомах большевизма». Они не подлежат дискуссии, дальнейшая разработка таких положений исключается (35), предупреждал вождь. Вводился принцип непогрешимости для выработанной к тому времени теории (вернее, претендовавшей на теоретический статус политики)

.5.. Партийное руководство наукой начинается с контроля над «ее организацией и расстановкой сил ее работников», напоминал во время «оттепели» историкам секретарь ЦК неизменный закон их советского бытия (8, с. 52).

социалистического строительства, включая ее историческое обоснование. Идеологическая «аксиоматизация» сделалась важнейшим инструментом дог-матизации исторической мысли-6-.

Исключительную роль в становлении культуры партийности сыграло возникновение авторитарной наднаучной инстанции, которая при «развитом социализме» именовалась «директивными органами», а первоначально таковой выступала по преимуществу известная личность. С разгромом «школы Покровского» главным историографом страны стал лично Сталин, и каждое высказывание новоявленного научного светила воспринималось как абсолютная истина с момента произнесения или публикации.

В этом качестве вождь предложил схему всемирной истории, которая, будучи изложенной сначала в замечаниях к учебникам для начальной школы (1934-1936), а затем в «Кратком курсе» истории партии (1938), носила откровенно дидактический характер. Справедливо уточнение, что с выходом последнего следует говорить уже не о марксизме, а об его особой версии - «советский марксизм» (2, с. 8). Каноном культуры партийности сделалось учение, выработанное в Советском Союзе коллективной мыслью партработников при содействии ученых-7., и сакрализованное обращением к основоположникам. Его корпус существенно менялся, при этом наднаучный статус и основные части изменению не подлежали. Абсолютной истиной на всех этапах считались учение о смене формаций, классовый подход, «теория отражения» («бытие определяет сознание»). Табуированию («аксиоматизации») подлежал широкий круг положений, начиная с руководящей роли партии, высшей мудрости и неизменности ее «генеральной линии»; не подлежали обсуждению пролетарское происхождение партийной диктатуры, социалистический характер Октябрьской революции и утвердившегося строя и т.п.

После того как воззрения Маркса были систематизированы Энгельсом, Каутским, Лениным в виде «марксизма», таковой при складывании культуры партийности был превращен уже в «ленинизм», при том что установка на «систематизацию и углубленное изучение высказываний Ленина» обернулась превращением ленинских сочинений в «тридцать томов цитат» (33, с. 543). Подобно тому как в политике идеократизм выходил на поверхность подме6.. «Сталин в своем письме... выдвинул положение о том, что есть определенные аксиомы, которые обсуждать нельзя. Постепенно это понятие необсуждаемых аксиом расширили на все положения, высказанные Сталиным. Поскольку ничего нельзя было обсуждать, то все принималось на веру», - жаловалась на засилие догм в изучении истории Востока индолог К.А. Антонова (8, с. 457). Понятно, еще больше «аксиом» было в истории советского периода и стран Запада.

7.. О характерных фактах сотрудничества при выработке формационной теории (12; 37).

ной идей лозунгами, в науке мысль заменяла цитата. Никакие методологические новации и даже попытки обобщения, сколь-нибудь выходящие за пределы эмпирического анализа, сделались невозможными без обращения к идеологически выверенным цитатам.

Важнейшим итогом поэтапного упрощения явилась формационная теория с ее ультрадетерминизмом. Весь духовный мир человечества, культура общества и само общество сводились к производственному «базису», развитие которого принимало автоматический характер осуществления «потребностей развития материальной жизни общества» (34, с. 546, 548). Фетишизация последних, в свою очередь, сводила человеческую деятельность к «исполнению законов». Превращение живой мысли в свод кодифицированных положений да еще придание им характера «законов», имеющих обязательную силу для исторического процесса, меняло существо подхода мыслителя, провозгласившего «de omnibus dubitandum» принципом своей научной деятельности. Утрируя мессианские тенденции в мышлении основоположников, теория обретала вид вероучения.

Марксизм в СССР изначально выступал, говоря словами Н.А. Бердяева, «явлением духа» (цит. по: 3, с. 19). Так, М.Н. Покровский доказывал, что Октябрьская революция была «сделана марксистами» в полном соответствии с методом, которым они владели, с «глубокой верой» большевиков в «материальные, объективные причины»..8... Метод, которому приписывали чудодейственные свойства изменения действительности, переставал быть просто научным методом наравне с другими. Это было больше, чем мировоззрение -особое состояние духа людей, претендующих на свою исключительность.

Духовные основания культуры партийности складывались не на пустом месте. Вспомним особенности культурной традиции - представления о мессианской избранности страны или общественном служении интеллигенции. Задумаемся об идеократической составляющей традиционной государственности и культуртрегерской роли Власти от обстоятельств Крещения Руси (по «Повести временных лет») к «крещению» императорской России в новоевропейскую культуру великим реформатором и его воспреемницей.9... И в начале Х1Х в. Власть воспринималась как «единственный европеец в России»..10...

В пореформенный период эта монополия была нарушена, но присвоившая себе культуртрегерские функции интеллигенция действовала на общественном поприще столь же самовластно. Вдохновенно писал о призвании российской интеллигенции вовсе не желавший ей льстить С.Н. Булгаков: «Она есть то прорубленное Петром окно в Европу, через которое входит к нам за8.. Под знаменем марксизма. 1922. № 1-2. С. 35-36.

9.. О символике петровских реформ как «крещение в Просвещение» (23).
10.. А.С. Пушкин - П.Я. Чаадаеву. 19 октября 1836 г. (32, с. 701).

падный воздух... Ей принадлежит монополия европейской образованности и просвещения», без которых Россия не может обойтись «под угрозой политической и национальной смерти» (7, с. 45).

Генезис и развитие отечественной науки оказались производными от исторических видов культуртрегерства, принимавшего форму мессианского подвижничества. «Невозможность политической деятельности, - констатировал Н.А. Бердяев, - привела к тому, что политика была перенесена в мысль и литературу». Произошло при этом «переключение религиозной энергии на нерелигиозные предметы, на относительную и частную сферы науки или социальной жизни». В результате у русской интеллигенции «выработалось идолопоклонническое отношение к самой науке» (заодно с «крайней идейной нетерпимостью»). «То, что на Западе было научной теорией, подлежащей критике. у русских интеллигентов превращалось в догматику, во что-то вроде религиозного откровения (курсив мой. - А.Г.)» (4, с. 18-19).

Так и случилось с социализмом, который еще до 1917 г., по оценке С.Н. Булгакова, из «исторического движения» превратился в «надысториче-скую конечную цель» (7, с. 59). Торжество социализма внедрилось в советское историознание «финалистской» ретроспективой, благодаря чему овладевший в XIX в. европейским сознанием и мировой наукой прогрессизм обрел выраженную телеологичность. 1917 год стал источником духовного озарения..11., и «прожектором» в глубинах прошлого..12-, а картина исторического процесса, восходящего к Октябрьской революции как его вершине, - основанием убежденности советских историков в истинности и превосходстве, своего мировидения.

Социализм показался искомой национальной идеей для заметной части «партийной интеллигенции» дореволюционного образца, а с «партийными раздорами» (7, с. 58)_13.. было покончено установлением особого вида партийности, единой и для всех обязательной. Насколько анализ российской интеллигенции ее выдающимися представителями верен, можно утверждать, что большевики не генерировали мессианские настроения, а вдохнули в них новую жизнь, сплавив с революционными убеждениями.

11. «Все старые вопросы русской истории... вдруг получили новый смысл, озарились новым светом... Только теперь, после исторического завершения явления, можно изучать его подлинно научно и во всей полноте» (24, с. 126).
12. «Восстановление правильной перспективы в деле оценки вождей и деятелей, а также деяний Великой французской революции - только лишь начинается... Российский Октябрь гигантским прожектором своих революционных идей бросает такой ослепительный свет на великую свою предшественницу, что она предстает в новом виде» (15, с. 152).
13. Приводя слова С.Н. Булгакова, отмечу, что представления о «партийности» интеллигентов и сетования по поводу их «распрей» были общим местом.

Генетическая связь культуры партийности с революционной традицией очевидна, но, становясь ее стержнем, последняя меняла свою природу. В классический, «сталинский» период вера в партию поглотила революционный культ. Превратившись в ритуальный атрибут общественной жизни, революционная традиция сделалась опорой партократии. В историческом знании революционная традиция проявляла себя и в апофеозе созидания нового общественного строя, и в апологии насильственных методов этого созидания, а с середины 30-х годов больше всего - в культе Власти (10). Работая на культ Власти, революционная традиция способствовала доведению идейного единения общества до степени единомыслия.

Было бы непростительным упрощением сводить культуру партийности к «индустрии страха» (Г.М. Козинцев, 22, с. 353). Устрашению сопутствовало уверование, и, взаимно питая друг друга, эти процессы не совпадали полностью: «невиданные преобразования. неслыханные репрессии», по формуле академика Ю.А. Полякова (28, с. 327). Исключительную роль в утверждении культуры партийности играла завороженность интеллигенции грандиозностью («я планов наших люблю громадье») происходящих социальных сдвигов, отдаленные последствия которых трудно было предвидеть. Отметим, что подобную завороженность проявляла и зарубежная интеллигенция, которая в лице таких корифеев, как Бернард Шоу, Ромен Роллан, Герберт Уэллс, выражала симпатии к строительству нового мира, видя в советском обществе осуществление вековой мечты человечества о гармоничном обществе..14-. Мессианский проект принимался как «доведение до логического конца. культа идеи о возможности построения жизни общества только на разумных, научных основаниях» (А.С. Покровский)-15...

В свете идеи о счастливом и спасительном преобразовании общества раскрывается архетипический смысл культа преобразователя. Хороший вопрос в форме каламбура поставил американский историк Кевин Платт: интересно не только то, что «Сталин сделал с образами Ивана Грозного и Петра I», но и то, что «эти двое сделали с самим Сталиным» (27, с. 65). К концу Х1Х в. образ харизматической личности, преобразующей и цивилизующей Россию, вполне сложился, и, как бы ни относились историки к человеческим качествам такой личности, высший государственный смысл ее деятельности становился неким категорическим императивом как для, есте14.. «Чем СССР был для нас?... Все, о чем мы мечтали... и чему мы готовы были отдать силы, - все было там. Это была земля, где утопия становилась реальностью. Громадные свершения позволяли надеяться на новые, еще более грандиозные... И мы со счастливым сердцем поверили в неизведанные пути, выбранные им во имя страдающего человечества» (14, с. 64).

15.. Кентавр. 1993. № 6. С. 113.

ственно, историков-государственников, так и, что особенно симптоматично, для историков-народников.

Характерны терзания Н.И. Костомарова. Историк не скрывал ни от себя, ни от читателя человеческую цену преобразовательных усилий основателя Российской империи, не принимал «деморализующий деспотизм», ясно видел связь между полицейскими мерами усиления государства и блокированием формирования гражданского общества. «Такими путями Петр не мог привить в России ни гражданского мужества, ни чувства долга, ни той любви к своим ближним, которые выше всяких материальных и умственных сил», -писал Костомаров.

Казалось, вывод был сделан: «Натворив множество учреждений, создавая новый политический строй для Руси, Петр все-таки не мог создать живой, новой Руси». Да нет: «При всем этом Петр, как исторический государственный деятель, сохранил для нас в своей личности такую высоконравственную черту, которая невольно привлекает к нему сердце: эта черта - преданность той идее, которой он всецело посвятил свою душу. Он любил Россию, любил русский народ. в смысле того идеала, до какого желал довести этот народ».

Пусть «Петр не относился к этому народу сердечно», пусть «для него народ существовал только как сумма цифр, как материал, годный для построения государства», демократия, «свободный республиканский строй», говоря словами Костомарова, «никуда не годится в то время, когда нужно бывает изменять судьбу страны и дух ее народа, вырывать с корнем вон старое и насаждать новое». Вот он архетип («до основанья, а затем») да благая цель -преобразовать Россию «в сильное европейское государство» - как индуль-генциия для деспотизма (19, с. 239, 241, 243)!

Российская интеллигенция, включая, разумеется, историческое сообщество, была в своей массе будто зачарована идеей модернизации страны, очарование идеей переходило, в той или иной степени в зависимости от политического направления, на модернизирующее государство и личность правителя-преобразователя. Прав Платт: «Не руководство партии придумало мифологизирующую перекличку Ивана Грозного и Петра I с собственно большевистской революцией - оно просто поставило ее себе на службу» (27, с. 70). Совокупность сфокусированных на личности правителя «мифологизированных представлений о прошлом» (21, с. 681) образовала устойчивую матрицу, с которой приходилось иметь дело историкам и до 1917 г., и в советские времена, и, как ярко демонстрирует сценарий телепроекта «Имя Россия», обольщение продолжается в начале ХХ1 в.

Уже в пореформенный период русской истории, в условиях бурного развития исторической науки выкристаллизовался, как полагают, «парадокс» ее привлечения для верификации мифологем культурной традиции (21, с. 681).

В самом деле стоит говорить не о видимом парадоксе, а о сущностной амбивалентности исторического знания. Как часть культурной традиции оно активно участвует в ее воспроизводстве. Однако кроме этой культуртрегерской, социализующей или легитимирующей (власть, социум, национальную идентичность) функции, историческое знание, как наука, имеет и познавательную, исследовательскую функцию. Двойственность исторического знания нашла яркое воплощение в характере и судьбах советской науки.

Если партия в мировоззрении и мироощущении ученых становилась чуть ли ни всем, то и ученые, конкретно историки, значили немало для партруко-водства. Сталина, его сподвижников, частично преемников, думаю, привлекало в исторической науке сочетание дисциплинарной рациональности с эмоциональной выразительностью. История представляла сферу научного знания и одновременно выказывала себя особого рода литературой, а потому призвана была стать важнейшим мобилизующим и воспитательным средством. Не случайно одновременно с восстановлением исторического образования состоялся учредительный съезд писателей («мастеров слова» возвели в степень «мастеров культуры» и даже «инженеров человеческих душ»). Не случайна популярность, кою обрел в 30-х годах жанр нравоучительных биографий выдающихся личностей («жизнь замечательных людей»).

Историческая наука в ее традиционных формах комментированной хроники событий и деяний правителей как нельзя лучше позволяла внедрить установку на восстановление государственной преемственности, все более утверждавшуюся в течение 30-х годов. Поддерживая официальный культ Октябрьской революции, требовалось укрепить легитимность режима, расширив его идеологическую базу включением национально-государственных тем. Советская культурная традиция оплодотворялась селективной мифологизацией дореволюционного прошлого, героизация революции сливалась с постепенной реабилитацией имперского наследия, порождая неустранимую противоречивость в трактовке исторического процесса. (13). Оборотной стороной революционно-имперского «синтеза» становилась нараставшая изоляция советской науки.

Культура партийности оказывалась существенным дополнением к железному занавесу. С торжеством доктрины социализма в «одной, отдельно взятой стране» отчетливой стала идентификация Советского Союза с «осажденной крепостью», а всего находящегося за пределами с «враждебным окружением». Как «земля обетованная» СССР противостоял остальному миру, который предстояло осчастливить обретенной истиной партийного Учения. «Лишь в стране победившего социализма», «только Октябрьская революция», «только Сталинская конституция» - эти пропагандистские клише нормативной лексикой внедрялись в историографию, интериоризуясь в образе мышления, одной из черт которого явилось восприятие мировой науки как 170

знания, генерированного враждебным окружением. Заимствование положений «буржуазной науки» становилось идеологическим (а в известные периоды и политическим) преступлением.

С конца Великой Отечественной войны пролетарская исключительность была дополнена национально-государственной избранностью, классовая борьба - межнациональными антагонизмами. «Только исследовав, представителем какого класса и в какой стране выступает данное историографическое направление и данный историк, можно правильно и всесторонне оценить это направление» (25, с. 14), - постулировали авторы цитированного издания. В соответствии с избранным методом обоснование самобытности русской научной традиции вылилось в обличение не только инокультурных заимствований, но и большей части национального наследия, отвергнутого за классовую чуждость. Изоляция от мировой культуры была дополнена сужением национальной традиции, и представление ее в таком препарированном виде компрометировало саму идею самобытности.

Историки не только должны были нести партийное слово и не только пропагандистско-воспитательными возможностями исторического образования было озабочено партруководство, восстанавливая статус истории. Партия большевиков формировалась в цивилизационной традиции Нового времени, на одном из знамен которой значилось «Знание - сила». Культ знания отличал Советскую власть с 1917 г., и оно оставалось непреходящей ценностью на всех этапах советской истории. Власть, персонифицировавшая Знание в лице партруководства (всеведущего Вождя и его преемников), сохраняя за собой функции высшего и постоянного контроля над Знанием, нуждалась в его приращении.

История - с древнейших времен magistra vitae - воспринималась Властью еще как наука управления. От ученых требовали раскрытия закономерностей исторического процесса, обобщения государственного, военного, революционного опыта прошлого. Совершался не имевший реальных исторических прецедентов социальный эксперимент; но «законы истории» надлежало знать, поскольку, по убеждению партруководства, их можно было использовать (постулат «Краткого курса»). Эпистемологический статус законов (а с ними самой исторической науки) оказывался, следовательно, двойственным. Их и декретировали, но также искали, раскрывали, доказывали. «Законы истории» обозначали не только вехи движения к мессианскому идеалу, но и ориентиры в решении практических задач, обоснование Realpolitik.

Значение, которое придавалось науке, отразилось на социальном статусе ученых. Восстановление исторического образования сопровождалось укреплением материального положения работников науки и высшей школы (повышение зарплаты, восстановление ученых званий и др.). Этот курс продолжался и в послевоенный период. Ученые Академии наук и профессура

центральных университетов стали привилегированной частью советской интеллигенции, последствия чего тоже были неоднозначными. Главное, наверное, что создавались предпосылки для формирования интеллектуальной элиты страны. Издержки - высокий уровень конкуренции, в которой талант и профессиональная пригодность далеко не всегда играли ведущую роль. «Великая перековка», Большой террор, «космополитчина» демонстрировали подлинную жестокость такой конкуренции, превращавшейся в реализацию «разделяй и властвуй» в научной среде.

Двойственность отношения правящей партии выявилась в особой драматургии эволюции советской науки. С большим или меньшим основанием (в зависимости от отрасли) можно говорить о приращении знания, накоплении фактического материала, совершенствовании методов его обработки, а также (как общем и поступательном процессе) о развитии профессиональной культуры. Но не менее значимыми для судеб науки были идеологические кампании. Инициируемые высшим руководством, проводимые в соответствии с инструкциями центрального партийного аппарата, при самом деятельном как правило участии репрессивных органов, они отбрасывали науку к более примитивным формам бытия, калеча духовно и нравственно (нередко физически) ученых, создавая временами истинное Дикое поле.

Отражая смену этапов советской истории, культура партийности не оставалась неизменной. Не сразу она утвердилась в историознании, с разной силой определяла его характер в различные периоды, наконец, различными сторонами выявлялась в работах советских историков, представляя не только основание для подчинения Власти, но и - гораздо реже - легитимацию протеста, принимавшего порой широкие формы («шестидесятничество»). Культура партийности (см. выше) самим своим формированием была сплетена с личностью партийного вождя, и потому осуждение культа его личности сделалось для нее «моментом истины».

Если вспомнить сложившееся в ХУШ в. совмещение государственной традиции и даже национальной идентичности с имярек правителем, можно задуматься и о культурных архетипах. (9). Критерием исторического значения личности неизменно оставалась эффективность правления особенно в смысле обретения великодержавного статуса, военных побед и территориальных приобретений - чтобы было «государство, грозное для чужеземцев войском и флотом» (19, с. 242). Н.С. Хрущёву, может, и не стоило живописать злоупотребление властью, деспотичность и жестокость вождя. Ведь прощали это все Ивану IV и Петру I. Хватило бы признания с трибуны парт-съезда ошибок Сталина: Верховный судья оказался перед высшим судом, судом Партии - это был сокрушительный удар по всей идеократической систе16

ме!.. С утерей ее создателем ореола непогрешимости ослабли тиски культурного мифа, произошла формализация отношения к мессианскому абсолюту. Политический институт не смог заменить харизматическую личность, и то, что было верой, превращалось в малосодержательный ритуал. Напротив, то, что было поглощено культом сверхличности, обретало первородную жизнь. Провозглашенный ХХ съездом курс очищения революционной традиции, возвращения к ленинским истокам партийной жизни обернулся против партократии. Причудливую метаморфозу претерпел бином партийности-объективности. Во имя «подлинной» партийности ученые стали добиваться восстановления приоритета объективности исторического знания, во имя верности основоположникам отвергались догматы «номенклатурного марксизма».

Реформаторские явления послесталинского времени отчетливо напоминают историю религиозных учений. Общими чертами были обращение к истокам традиции и протекание обновленческих процессов в рамках соответствующего канона, который реформаторы брались очистить от возникших наслоений. Уклонение от канона маскировалось, преобладал поиск обходных путей, позволявший избегать прямой конфронтации.

Скованность ритуализованной мысли, как и специфичный путь ее последующего раскрепощения, превосходно описал Б.Ф. Поршнев, моделируя архаическое сознание: «Мы видим человека запеленутым в речевые и образные штампы и трафареты... Он разгружен от необходимости думать: почти на всякий случай жизни, п

Другие работы в данной теме:
Контакты
Обратная связь
support@uchimsya.com
Учимся
Общая информация
Разделы
Тесты