Спросить
Войти
Категория: Литература

Стереотипы поведения как предмет литературной рефлексии («Русские лгуны» А. Ф. Писемского)

Автор: Синякова Л.Н.

Л.Н. Синякова

Новосибирск

СТЕРЕОТИПЫ ПОВЕДЕНИЯ КАК ПРЕДМЕТ ЛИТЕРАТУРНОЙ РЕФЛЕКСИИ («РУССКИЕ ЛГУНЫ» А.Ф. ПИСЕМСКОГО)

Цикл очерков «Русские лгуны» по замыслу автора должен был отразить эволюцию нравов русской провинции от начала XIX в. до середины 1860-х гг. Изложенная в письме к А.А. Краевскому от 25 августа 1864 г. программа цикла охватывала почти все фазы культурной жизни России минувшего полувека. Писемский, склонный к бытописанию, намеревался проследить, как высокие культурные образцы искажались в повседневном обиходе провинциальных обывателей: «...выведен будет целый ряд типов вроде снобсов Теккерея. Теперь окончена мною первая серия, невинные врали, т.е. которые лгали насчет охоты, силы, близости к царской фамилии, насчет чудес, испытываемых ими во время путешествий; далее будут сентименталы и сентименталки, порожденные Карамзиным и Жуковским. Далее: марлинщина. Далее: байронисты россейские, далее - тонкие эстетики, далее народолюбы. Далее герценисты и в заключение катковисты» [Писемский, 1936: 170].

Публикация очерков в «Отечественных записках» (1865. № 1; 2; 4) предварялась вступлением, в котором Писемский трактовал персональную ложь как репрезентацию ценностного аспекта национальной ментальности: «Когда я встречался с ними (с русскими лгунами. - Л.С.) в жизни, они производили на меня скуку, тоску и озлобление, но теперь, отодвинутые от меня временем и обстоятельствами, они стали дороги моему сердцу. В них я вижу столько национального, близкого, родного мне. <...> Выдумывая, всякий человек. старается выдумать и приписать себе самое лучшее, и это лучшее, по большей части, берет из того, что и в обществе считается за лучшее. Лгуны времен Екатерины лгали совсем по другой моде, чем лгут в наше время. Прислушиваясь со вниманием к тем темам, на которые известная страна в известную эпоху лжет и фантазирует, почти безошибочно можно определить степень умственного, нравственного и даже политического развития этой страны» [Писемский, 1959: 339]. Вопреки заявленному заглавию, автора интересовали не лгуны как таковые, а «лганье» как побуждение и цель человеческой деятельности: «.наперед

прошу читателя обращать внимание не столько на тех добрых людей, про которых мне придется рассказывать, как на те мотивы, на которые они лгали» [Писемский, 1959: 339]. Тематические мотивы лжи, равно как и «процедура» лганья (речевые и поведенческие клише), позволяют определить социокультурный и культурно-исторический облик лгуна, за которым просматривается - разумеется, как в кривом зеркале, требующем для восстановления первоначального отражения «снятия» визуальной деформации, - определенный культурный слой нации.

Наиболее тщательно Писемский изучил низшую группу лгунов по его классификации - «невинных вралей» (пять очерков); по одному очерку посвящено последователям Карамзина и Марлинского, призванным воплотить в своем поведении сердечную чувствительность или неистовые страсти. Один из восьми очерков - «История о петухе» - и фабульно, и нарративно оформлен как очерк о «невинных вралях», но в композиции цикла занимает место «буфера», очерка-посредника, между очерками о «карамзинистах» и «марлинистах». Таксономическая диспропорция в цикле объяснима: непосредственная ложь взывает к непосредственному чувству смешного и почти не требует социокультурного осмысления.

По наблюдению В.Я. Проппа, «обманная ложь комична далеко не всегда. Чтобы быть комичной, она, как и другие человеческие пороки, должна быть мелкой и <...> должна быть разоблачена», причем «смех наступает в момент разоблачения, когда скрытое вдруг становится явным, как это имеет место и в других случаях комизма» [Пропп, 1999: 110; 111]. Соответственно и предметы лжи (сила и удаль слабого человека, близость к «значительным лицам» человека неродовитого и нечиновного и т. п.) у непосредственных лжецов апеллируют к обиходному практическому знанию и могут быть поняты без культурно-исторического опосредования. «Низшие» и «средние» страты провинциального общества могли обходиться без вторичных (культурных, литературных и в целом гуманитарных) знаний, а поскольку эти люди составляли большинство и были своего рода визитной карточкой любого уездного города, писатель воссоздал в первую очередь их социальное поведение [1].

«Простая» степень культурно-бытовой лжи - похвальба успехами на охоте и пр. - соотносима с бытовым анекдотом или, в гротескном модусе, - с небывальщиной. Первый рассказ цикла, «Конкурент», и по заглавию (кто кого «переврет»), и по содержанию (совокупность анекдотов по поводу находчивости и богатства рассказчиков) представляет собой анекдотическую новеллу, вернее, гиперновеллу. Сюжет «Конкурента» кумулятивен, и каждый анекдот может служить «порталом», через который можно войти в текст, - таким образом, между рассказанными историями выстраивается отношение взаимодополнения и соподчинения.

Автор прибегает к «охотничьей» лексике: участники события «лганья» по отношению друг к другу также являются «добычей» и каждый заинтересован в том, чтобы одолеть в поединке другого.

Известный враль Антон Федотыч Ступицын, носивший «странный чин “штык-юнкера в отставке”», увидев скучающего в собрании Петрушу Коробова, находит в нем «удобную для себя жертву» и «начинает к нему приближаться, но не вдруг, а исподволь, как обходят обыкновенно охотники дрофу» (Писемский, 1959: 340). После первого обмена репликами-анекдотами (Антон Федотыч выстелил паркет панорамой Бородинского сражения, хотя, как замечает его собеседник, «по генеральским-то лицам танцевать и ходить ногами неловко», а Петруша Коробов поделился воспоминанием о необыкновенном будильнике, который человеческим голосом выкрикивал его матушке в привычные часы: «Вставайте, Клеопатра Григорьевна!») Ступицын понимает, что встретил «точно двойника своего, который мог совершенно то же делать, что и он делал» [Писемский, 1959: 342]. Соперники еще раз сочиняют истории про небывальщину на охоте/рыбалке, причем Петруша, видимо, пользуется фольклорным материалом. Ступицын сообщает о выловленном из его пруда двухпудовом осетре, а Коробов - о пойманном в его пруду медведе, которому в ногу впилась белуга (совмещение удачи на охоте и рыбалке). Заметим, что Коробов не считает необходимым даже изменять речевые формулы своего старшего собеседника и эффект удвоения закрепляется не только на фабульном, но и на нарративном уровне поэтики очерка [2]. Так два разных человека описываются посредством одной поведенческой модели, по сути своей исключающей социальные мотивировки (все охотники равны).

В следующем очерке-рассказе, «Богатые лгуны и бедный», уже в заглавии содержится отсылка к социальной дифференциации лгунов: каждый определяется в том диапазоне лжи, который является допустимым для его социальной категории. Дворянин-приживальщик не должен посягать на право на ложь помещика с тысячью душ; его ложь просто обязана быть столь же мелкой и незначительной, как и он сам: «Слабость поприврать в Вакорине, как в существе загнанном, так умеренно проявлялась, что ее почти никто и не замечал.» [Писемский, 1959: 344]. И если, например, некоему персонажу «почти все верили, потому что тысяча душ была у него» (фольклорная история о нырнувшей в прорубь телеге, которая выскочила из другой проруби, полная рыбы), то охотничьему «достижению» приживальщика Вакорина никто не верит. Его «благодетель» Саврасов может хвастаться убитой лисой с черным хвостом, а Вакорину такое хвастовство непростительно. Слова Вакорина: «Каждый год по три таких штуки бью!» - это бунт, намеренное неприличие,

преступление против правил поведения. Вакорин наказан, становится калекой (опять-таки из-за своей страсти к пустой похвальбе) и благословляет «добрых господ»; социальный порядок восстановлен. Микросоциомир неоднороден: находящиеся в едином социальном пространстве люди разделены имущественно и, так сказать, по способам лжи.

В следующих двух рассказах, «Кавалер ордена пур-ле-мерит» и «Друг царствующего дома», персонажи посягают уже на «статусную» ложь. В обоих рассказах сюжет лжи составляет близость к августейшей фамилии, причем иерархические границы стираются, естественно, в рамках культуры рассказчиков: в первом рассказе Хариков ездит с великим князем Михаилом Павловичем кутить, во втором - старуха Исаева приписывает себе связь с императором Николаем Павловичем. Примечательно, что Хариков созвучен Хлестакову - великий князь якобы сетует: «Тяжело, говорит, братец Хариков, жить так на свете» [Писемский, 1959: 350] (ср. «Ну что, брат Пушкин?» - «Да так, брат, - отвечает, бывало, так как-то всё.»). Рядом с великими и «фитюлька» возвеличивается и становится «значительным лицом». Уличенный во лжи Хариков «с особым чувством» пропел на начавшемся богослужении антифон «От юности моея мнози борют мя страсти!» и хвалебную песнь «Взбранной воеводе победительная.». Однако, не удержавшись, заметил «со вздохом»: «Любимая стихира государя!» [Писемский, 1959: 352]. Поведение Харикова во время службы отражает парадоксальную психологию стыдливого лгуна: покаявшись, он тут же грешит снова, потому что знакомство с Властью престижно и составляет высшую ценность в образе мира Харикова и многих прочих (не от Бога царь, а над Богом) [3].

Рассказ о старухе Исаевой («Друг царствующего дома») комплиментарен по отношению к «Кавалеру ордена пур-ле-мерит». Разумеется, перед читателем «женский» вариант сюжета о близости к императорскому дому: Исаева приписывает себе статус тайной государевой фаворитки.

Следующий рассказ, «Блестящий лгун», возвращает читателя к ситуации удвоения лжи, составившей сюжет первого очерка. Композиционно соревнование во лжи в «Блестящем лгуне» развертывается иначе, чем в «Конкуренте». В «Конкуренте» истории, рассказанные соперниками, чередуются как реплика - ответ (фабульно повторяющий реплику) и представляют собой своего рода словесный поединок. В «Блестящем лгуне» два события лжи составляют две логические части рассказа, т.е. «реплика» знаменитого путешественника N опровергается Марсовым не в момент ее произнесения, а позже и перед другой аудиторией. Путешественник типологически близок Мюнхгаузену и потому понятен: излюбленный прием в его сочинительстве - алогизм (чего стоит якобы рожденный им от негритянки сын цвета «кофе с молоком»!).

Автора интересует реакция скромного профессора из семинаристов со звучной фамилией Марсов. На великосветском приеме Марсов тихо наблюдал, как изощренно и вдохновенно лжет путешественник. Зато, оказавшись перед своей подругой и сменив «синий фрак на покойный и засаленный халат», Марсов преобразился и начал придумывать, как он «диспутировал» с избалованной знаменитостью. Автор заключает: «Хороший был человек, справедливый, честный, а дома все-таки прихвастнуть любил» [Писемский, 1959: 367]. Честный человек может и «прихвастнуть», т. е. приврать, и остается все-таки честным, потому что, как и большинство людей, он раздвоен на существо социальное и существо «домашнее». Мотивация Ступицына в первом рассказе - быть приятным собеседнику и потому лгать («Он полагал, что занимает своими рассказами молодого человека, а тот только смеялся над ним - обидно!» [Писемский, 1959: 344]), мотивация Марсова - быть приятным в светском кругу, к которому он не принадлежит, и потому молчать. Его молчание - социальная позиция (бывший семинарист в блестящем столичном обществе), а его бурное возмущение дома - попытка самоутверждения (хоть и семинарист, да профессор). В целом, в рассмотренной нами подгруппе цикла Писемский исследует ложь как социальную маску, которая делает человека смешным: выставляя себя не тем, чем он является, человек, в конце концов, лжет себе.

Затем Писемский переходит к более сложным видам лжи - вторичным, имеющим источник в литературной истории: «Чем человек может лгать?.. Тем же, чем и согрешать: словом, делом, помышлением - да, помышлением!.. Человек может думать, чувствовать не так, как свойственно его натуре. Карамзин... привил к русскому человеку совершенно несродный ему элемент - сентиментальность!.. Из любви мы можем зарезать, зарезаться, застрелить, застрелиться, но ходить по берегу ручья с цветком в руке и вздыхать не станем!» [Писемский, 1959: 368].

Рассказ «Сентименталы» задает уже не один, а два параметра лжи: наряду с ложью, выявляющей национальный характер русских («мы или богатыри, или зубоскалы» [Писемский, 1959: 368]), появляется ложь, выявляющая культурный облик персонажа. Исходный пункт этого вида лжи, утверждает автор, - поза, заимствованная из беллетристических образцов: «Но в нашем читающем обществе сентиментальность была. Сам ядовитый Вигель... был. не чужд этого фальшивого чувства. Прекрасным тогда все восторгались» [Писемский, 1959: 368]. Нежная и ненатуральная дружба двух «экземпляров» - Доминики Николаевны и Дмитрия Дмитрича Милина - кончается конфузом (разыгрывавшая глубокое горе после кончины Милина героиня устает от своего собственного «перформанса» и велит, после суточного бдения, вынести тело для погребения). Доминика

Николаевна любит чувствительность, но не любит чувств. Неподлинность ее личности разоблачается, в том числе, и вещным контекстом, в воссоздании которого Писемский следовал гоголевскому принципу релевантности человека и предметного мира (см.: [Синякова, 2006: 1l3-186]).

В зале у Доминики Николаевны размещалось «крашеное дерево с жестяными крашеными листьями, по веткам которого было рассажено огромное количество чучелок колибри. Дерево, как нарочно, стояло перед открытым окном, из которого виднелись настоящие деревья и светило летнее солнце. Сопоставление этой поддельной Австралии с живой природой неприятно, поразило» [Писемский, 1959: 370]. На фортепьяно помещался развернутый романс «проникновенного» содержания: «.Что в сердце есть жестокие страданья, // И тем я с ранних лет безмолвно изнывал». По стенам гостиной были развешаны гравюры с пасторальными сюжетами, рядом вышивался безвкусный ковер с Малек-Аделем. Экзальтированность хозяйки нашла выражение в чрезмерности рисунка и красок ковра, на котором «брови и усы сарацина сверх шерстей были даже, кажется, тронуты краскою; красный плащ с левого плеча спускался бесконечными складками; конь отличался яростию и бешенством, и особенно эффектно выставлялись две его слегка красноватые ноздри» [Писемский, 1959: 370]. В целом «было довольно уютно, но чересчур уж как-то грязновато, и от всего точно пахнуло какой-то сухой травой» [Писемский, 1959: 370]. Вот эта «грязнотца», прикрытая наносной «свежестью» сантиментов, и составляет суть характера Доминики Николаевны. Сама давно пережившая юные дни барышня в жаркий летний день гуляет по благоуханным полям с привязанной к щеке ароматической подушечкой, как будто ограждаясь от веяния природных цветочных ароматов.

Свою жизнь «сентименталка» наполняет сорванными в запущенном садике розами и притворными обмороками с театральными пробуждениями. Стоит добавить, что самое чувство нежной привязанности к Милину ничем не угрожает Доминике Николаевне - ни драматическими переживаниями, ни, тем более, подлинностью страстей: Дмитрий Дмитрич обращал сугубое внимание лишь на своего пригожего казачка. Извращенность чувств этих людей усиливается биологической извращенностью одного из фигурантов, что составляет характеристическую черту поэтики Писемского, наиболее последовательно среди литераторов своего времени утверждавшего влияние «родового» начала на аутентичность личности. Тем не менее русские «сентименталы» лгут не словами и, на наш взгляд, не помышлением, а - чувствами, которых не испытывают: «изломанные

людишки, с их изломанными, исковерканными страстишками!» [Писемский, 1959: 377].

Следующая за «Сентименталами» «История о петухе» представляет собой рассказ о чиновничьих проделках и, по сути, близка бытовым анекдотам, а в литературно-генетическом плане - новеллам-анекдотам о неправедном суде (например, широко распространенной в лубочных изданиях «Повести о Шемякином суде»). Однако рассказ заключает авторская рефлексия о лжи как единственно возможной в социальной практике коммуникации: «Слушая Шамаева (рассказчика. - Л. С.), я предавался довольно странным мыслям: мне казалось, что и он все лжет и выдумывает для моей потехи. “Да, старичок, - думалось мне, - и ты умеешь разыграть сцену, какую только захочешь.” Наконец, сам-то я. автор? Правду ли я все говорю, описывая даже этих самых лгунов?» [Писемский, 1959: 381].

В план цикла уже на стадии публикации писатель вносит корректировки. Раздел «Марлинщина» состоит из слабо коррелирующего с «неистовым романтизмом» концептуально и художественно очерка «Красавец». Прочие указанные в первоначальном плане разделы опускаются и замышляется итоговый очерк «Все лгут»: «.я вам вышлю еще два рассказа, один будет называться “Лживый красавец” - опишется мужчина, у которого уже тело лжет: он прелестной наружности, но подлец душой, - и второй, называемый “Все лгут”, где опишется, что все лгут -чиновники, артисты, хозяева, барышни - и никто того не замечает» [Писемский, 1936: 181].

Рассказ «Красавец» предваряется авторским вступлением о «диких» и «цивилизованных» народах, равно разделяющих предрассудок о том, что физическая красота самодостаточна. Но если в «диких» народах красота человека измеряется его ловкостью и силой, т. е. все-таки качествами физическими, - то народы «цивилизованные» эстраполируют внешние качества на все существо человека. Имшин - человек с душой преступника. «Грубые чувственные наклонности» приводят его к убийству и каторге. Однако ничего романтического в убийстве несчастной девочки нет - Имшин не «благородный разбойник», а сластолюбец, не привыкший себе ни в чем отказывать. «Марлинщина» в редуцированном виде просматривается в сюжете романтического бегства Марьи Николаевны Корбиевой вместе с Имшиным, но это бегство принудительное: Марья Николаевна вынуждена сопровождать Имшина по этапу. Финал истории не только не романтичен -он принципиально антиромантичен. Имшина впоследствии «за его буйный характер» его же товарищи-арестанты бросили живым в саловаренный котел, а отвергнувшая его задолго до того Корбиева полюбила более достойного человека: «.я был бы сочинителем самых лживых повестей, если б сказал,

что она умерла от своей несчастной любви. <.> За будущее никто не может поручиться: смеем вас заверить, что сам пламенный Ромео покраснел бы до конца ушей своих или взбесился бы донельзя, если бы ему напомнили, буква в букву, те слова, которые он расточал своей божественной Юлии, стоя перед ее балконом, особенно если бы жестокие родители не разлучили их, а женили!» [Писемский, 1959: 404].

В очерках о русских лгунах Писемский пытался обнаружить скрытую за привычным декорумом социального поведения человеческую сущность. Писатель воссоздал поведение ролевое (ориентированное на литературные или культурные образцы) и социальное (ориентированное на соблюдение социальной иерархии). «Невинные врали» повторяют друг за другом и, следовательно, друг друга - личностной сущности у них нет. Бесконечные редупликации мотивов лжи (ловкость, удача, добыча) совершенно скрывают их ретрансляторов: перед нами мнимое общение людей, поверяющих друг другу «коллективные тексты». «Культурный» слой нации тоже, в сущности, репродуцирует коллективный текст литературнокнижного происхождения, первоначально бывший авторским (Карамзина, Жуковского, Марлинского, Байрона), и «прячется» за чужими словами и поведением. Что касается персонажа очерка «Красавец», то сущность его зверская; он не повторяет «чужого», но «свое» в его натуре безобразно. В этом очерке проблема лжи трансформируется из социокультурной в философско-этическую.

Логика цикла соответствует градации зла (лжи), смеховое развенчание которого должно освободить человека от культурно санкционированных «стандартов совершенства» (П. Рикёр, А. Макинтайр) и вернуть его к Божественной сущности [4]. Писемский, первоначально наметивший описание культурно-исторических типов, поменявший в ходе работы «типы» на «мотивы», свидетельствующие о том, как человек мыслит мир и поступает в мире, - пришел к этической философии свободы воли и ответственности человека перед Богом, духовной матрице классической русской литературы XIX в.

1. Смех в литературе конвенционален. Современный философ различает «смех ума» и «смех плоти», «смех собственно комический, то есть вызванный чувством смешного, и смех радостный, витальный, телесный» - культурное значение имеет лишь первый [Карасёв, 1996: 18]. А. Бергсон в трактате «Смех» рассматривал только этот вид смеха: «Смешное возникает... тогда, когда люди, соединенные в группу, направляют все свое внимание на одного из своей среды, заглушая в себе чувствительность и давая волю только своему разуму» [Бергсон, 1984: 188]. Это вызвало возражение И.П. Смирнова, который, в свою очередь, трактует комическое как ситуацию «устранения контраста между культурой и природой» [Смирнов, 2001: 285]. Литературный смех, однако, скорее возводит преграды между «культурой» и «природой» - отсюда сопутствующее ему чувство стыда, страха, в целом ощущение соприсутствия зла в смеющемся мире. См.: [Карасёв, 1996: 37-88; Подорога, 2006: 3140].
2. Возможно, поведение Петруши Коробова - «передразнивание» его противника, как, впрочем, и вся его полная приключений жизнь ([Писемский, 1959: 340]), - объясняется в том числе и антропонимически: Петруша/Петрушка, известный герой балаганного театра. См.: [Фольклорный театр, 1988: 252 - 324]); Коробов - ср. просторечное «врать с три короба».
3. Несмотря на благоговение Харикова перед Властью, он не был почтен от нее какой-либо наградой, о чем, в частности, сожалеет автор в конце рассказа. Орден «пур-ле-мерит» прусский, и, согласно подцензурному варианту рассказа, был пожалован «за какие-то успешные распоряжения нашего интендантства при Глагау» [Писемский, 1959: 432]. Абсурдность награды (орден, выданный во время войны за «невоенные», негероические действия) заставляет «негероя» Харикова приписывать себе «реабилитирующие» его подвиги.
4. Напомним, что Писемский считал, что человек способен лгать «тем же, чем и согрешать: словом, делом, помышлением». Апелляция автора очерков к ежевечерней молитве («Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения наша, вольная и невольная, яже в слове и в деле, яже в ведении и не в ведении, яже во дни и в нощи, яже во уме и в помышлении: вся нам прости, яко благ и человеколюбец»), на наш взгляд, неслучайна. Ложь есть зло и грех, отпадение человека от его Божественной сущности, разрушение духа. Механизм распада пребывающего в грехе человеческого существа описан отцами Церкви: «Дух должен был находить в себе пищу в Боге, жить Богом; душа должна была питаться духом; тело должно было жить душою -таково было первоначальное устроение бессмертной природы человека. Отвратившись от Бога, дух вместо того, чтобы давать пищу душе, начинает жить за счет души, питаясь ее сущностью (тем, что мы обычно называем “духовными ценностями”); душа в свою очередь начинает жить жизнью тела, это - происхождение страстей; и наконец, тело, вынужденное искать себе пищу вовне, в бездушной материи, находит в итоге смерть. Человеческий состав распадается» [Лосский, 1991: 98]. Писемский выстроил цикл

как последовательность деградации человеческой натуры. Человек, заменяющий «свое» «чужим», по сути, принимает чужую волю, отказываясь от личностного самоопределения.

Библиографический список

1. Бергсон, А. Смех / А. Бергсон // Психология эмоций. Тексты / Под ред. В.К. Вилюнаса, Ю.Б. Гиппенрейтер. - М.: Изд-во Московск. гос. ун-та, 1984. - С. 186-191.
2. Гачев, Г.Д. Национальные образы мира. Курс лекций / Г.Д. Гачев. - М.: Academia, 1998. - 130 с.
3. Егоров, Б.Ф. Русский характер / Б.Ф. Егоров // Егоров Б.Ф. От Хомякова до Лотмана. - М: Языки славянской культуры, 2003. - С. 11-34.
4. Карасёв, Л.В. Философия смеха / Л.В. Карасев. - М.: Рос. гос. гуманит. ун-т, 1996. - 222 с.
5. Лосский, В.Н. Очерк мистического богословия Восточной Церкви. Догматическое богословие / В.Н. Лосский. - М.: Центр «СЭИ», 1991. -288 с.
6. Лотман, Ю.М. Семиотика бытового поведения / Ю.М. Лотман // Лотман Ю.М. История и типология русской культуры. - СПб.: Искусство - СПБ., 2002. - С. 222-340.
7. Писемский, А.Ф. Письма / А.Ф. Писемский. - М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1936. - 928 с.
8. Писемский А.Ф. Собр. соч.: в 9 т./ А.Ф. Писемский. - М.: Изд-во «Правда», 1959. - Т. 7. - 440 с.
9. Подорога, В.А. Мимесис. Материалы по аналитической антропологии литературы: в 2 т. / В.А. Подорога - М.: Культурная революция, Logos, Logos-altera, 2006. - Т. 1. - 688 с.
10. Пропп, В.Я. Проблема комизма и смеха. Ритуальный смех в фольклоре / В.Я. Пропп. - М.: Лабиринт, 1999. - 285 с.
11. Рикёр П. Человек как предмет философии / П. Рикёр // Вопросы философии. - 1989. -№ 2. - С. 41-50.
12. Синякова, Л.Н. Человек в прозе А.Ф. Писемского 1850-х годов: концепция характера и принципы изображения / Л.Н. Синякова. - Новосибирск: Изд-во Новосиб. гос. ун-та, 2006. - 221 с.
13. Смирнов, И.П. Смысл как таковой: Художественный смысл и эволюция поэтических систем. На пути к теории литературы / И.П. Смирнов. -СПб.: Академический проект, 2001. - 344 с.
14. Фольклорный театр; сост., вступ. статья, коммент. А.Ф. Некрыловой и Н.И. Савушкиной. - М.: Современник, 1988. - 476 с.
Другие работы в данной теме:
Контакты
Обратная связь
support@uchimsya.com
Учимся
Общая информация
Разделы
Тесты