Спросить
Войти

Русские думы и уроки 1855 года (специфика использования полемических идеологем в официозной и оппозиционной публицистике)

Автор: указан в статье

ИСТОРИЯ ЖУРНАЛИСТИКИ И КРИТИКИ

К. В. Ратников

РУССКИЕ ДУМЫ И УРОКИ 1855 ГОДА

(специфика использования полемических идеологем в официозной и оппозиционной публицистике)

1855 год - один из важнейших в отечественной истории: именно он стал точкой отсчета начавшихся глубоких общественно-политических реформ, затронувших все стороны жизни русского общества, в том числе и журналистику, всегда являвшуюся чутким барометром, оперативно отражающим динамично меняющиеся общественные процессы. Два события стали рубежными для этого года: 18 февраля - внезапная смерть императора Николая I, повлекшая ощутимую перемену правительственного курса, и 27 августа - падение Севастополя после героической 11-месячной осады, ознаменовавшее собой окончательный проигрыш России в Крымской войне. После таких общественных потрясений возврат к прошлому стал невозможен. На повестку дня было выдвинуто обсуждение поиска новых путей, по которым русское общество могло бы выйти из болезненного кризиса. И вполне закономерно, что ведущую роль в начавшемся общественном обсуждении взяла на себя публицистика.

Из-за жестких цензурных ограничений непосредственное гласное вынесение назревших проблем на страницы периодической печати было поначалу невозможным, вследствие чего широкое распространение получила рукописная форма публицистических выступлений представителей самых разных общественных лагерей -от «Историко-политических писем» адепта «официальной народности» М. П. Погодина до меморандума видного либерала и западника Т. Н. Грановского. Общественные позиции многих авторов оказались взаимоисключающими. Однако при всем расхождении практических выводов публицистических текстов, между ними отчетливо прослеживаются некоторые точки пересечения, общие композиционно-стилевые приемы и художественные образы, позволяющие рассматривать всю совокупность общественно-политической публицистики 1855 г. как определенное единство, вписанное в общий контекст, в котором могут быть выделены ключевые идеологемы, ставшие если не камертоном, то, по крайней мере, почвой для отталкивания, либо, напротив, сближения различных образцов публицистики тех лет. Детальное рассмотрение наиболее значимых и показательных из этих идеологем даст возможность проследить механизм идейно-художественного оформления главных векторов полемики между официозной и оппозиционной публицистикой, установить механизм отталкивания-притяжения разных политических платформ и общественных позиций.

Первым по времени и единственным, получившим доступ в печать, обращением к злободневной социальной проблематике, связанной с восприятием войны русским обществом, стала речь профессора С. П. Шевырева на праздновании столетия Московского университета 25 января 1855 г. Произнесенная еще в условиях николаевского режима, речь эта была выдержана в строго официозном духе и представляла собой красноречивый образец консервативной, проправительственной интерпретации общественных процессов - крайнюю правую границу открываемого ею публицистического поля. Переходя от дежурных здравиц по адресу правящей династии к обзору общественных настроений в эти судьбоносные для России дни, Шевырев пафосно указывает на всеобщую озабоченность общества переживаемыми родиной военными невзгодами: «Торжество нашего праздника соединяется со всеобщею,

всенародною думою, которая теперь не только наяву сопровождает, но и во сне будит русского человека»1.

Признание факта напряженных общественных раздумий над судьбой отечества, выразившееся в емком слове «дума», станет, с подачи Шевырева, ключевым для целого ряда последующих публицистических текстов, в частности, для известной «Думы русского во второй половине 1855 года», принадлежащей перу П. А. Валуева, в то время курляндского гражданского губернатора2. Но если для либерально настроенного бюрократа Валуева, составлявшего свою критическую по отношению к правительственной политике «Думу» уже после смерти Николая I, в условиях некоторого смягчения и ослабления центральной власти, были слишком очевидны роковые просчеты и изъяны системы управления страной, то Шевырева на юбилейных университетских торжествах воодушевлял безоглядный патриотический пафос, подчеркнуто окрашенный в верноподданнически-монархические тона: «Дума наша переносится отсюда на Север и благоговейно проникает в царские чертоги, туда, где сердце возлюбленного государя нашего болит за всякую рану, наносимую Отечеству; летит следом за молодыми орлами царского гнезда, которых болящая царица-мать оторвала от своего сердца и благословила на служение России; летит туда, к огненному Хориву русской славы, к дымящемуся жертвеннику любви, к венчанному кровью братьев наших Севастополю!» Пылкая риторика, вообще свойственная Шевыреву, диктовалась не только атмосферой юбилейных славословий, но и была необходима для декларирования идеологического оптимизма, призванного вселить в слушателей уверенность в незыблемой прочности правящего режима, несмотря на затяжное военное лихолетье. Оратор с официальной университетской трибуны призывает аудиторию к сплочению вокруг императорского престола. В этом оптимизме и безусловной вере в водительство высших властей Шевырев усматривает исконно русское, национальное мироотношение, закрепленное официальной идеологической триадой «православие -самодержавие - народность»: «Дума русского будет глубока, но никогда не похожа на уныние. Нам ли унывать, когда нет еще ни здесь, ни во всех концах России той крови в жилах русского человека, которая не была бы готова излиться вся до последней капли за веру, за государя и Отечество!» Нетрудно заметить, что финал шевыревского пассажа перелагает на более привычные общественному сознанию понятия отвлеченные термины официальной триады.

Лучшим средством для сплочения нации всегда являлась необходимость совместного противодействия внешней угрозе, единство перед лицом чужеземного врага. Активно акцентирует этот мотив и Шевырев: «Промысл оружием врагов наших будит и вызывает в нас новые силы на служение благу нашему и благу всего человечества». Но в своем патриотическом рвении он идет значительно дальше идеи необходимой обороны рубежей, призывая к полному духовному разрыву с пагубным для России влиянием враждебного Запада. Давние антизападнические убеждения Шевырева нашли выражение в еще одной устойчивой идеологеме, выдвигаемой им помимо идеологемы «думы», - в идеологеме «духа», под которым подразумевалась русская ментальность, противостоящая безбожному материализму Европы: «Войны от Запада бывали всегда полезны для нас тем, что вызывали в нас новые силы духа. Временные утраты богатства вещественного с избытком вознаграждались необыкновенным развитием сил духовных». Более того, духовное начало, в интерпретации Шевырева, наиболее полно раскрывалось именно через противопоставление бренным материальным ценностям. В таком ряду их временная утрата из-за военных поражений Российской империи на берегах Балтики, Северного и Черного морей оказывалась не злом, а едва ли не благом, служа залогом духовного роста и пробуждения отечества. Параллель между осажденным Севастополем и сожженной в 1812 г. Москвой становилась, благодаря такому искусному

публицистическому приему, одновременно и утешительным примером, и действенным средством идеологической пропаганды: «Сорок два года тому назад война истребила у нас не сало и дрова финляндские, не лодки архангельских крестьян со пшеницею и рожью, не виноградники Балаклавы: она сожгла и истребила Москву, - и что же? из ее пепла возникли новые силы духа».

Примечательно, что выдвигаемый Шевыревым приоритет духовности носил всё ту же отчетливую монархическую окраску. Говоря о патриотическом энтузиазме студентов, оратор обратился к благосклонно внимавшему цветам профессорского красноречия министру народного просвещения А. С. Норову: «Да, уверьте государя, что, кроме этой будущей молодой армии, в нас ему готова армия духовная, снаряженная его же монаршими заботами об университете, воинство мыслящее, которое сумеет постоять против Запада за святые начала нашего отечества»3. Так русская дума и русский дух, в устах Шевырева, оказывались оружием для идеологического ратования против ополчившегося на Россию материалистического и позабывшего о духовных святынях Запада.

В противоположность Шевыреву, Валуев в свой «Думе» совершенно иначе воспринимает характер русской думы по поводу военно-политических потрясений России. В этом сказалось не только различие политических программ двух авторов -консерватора Шевырева и более либерально настроенного Валуева, но и напрямую отразились глубокие перемены в общественном мнении, произошедшие за семь месяцев со времени январской речи Шевырева («Дума» Валуева датирована 28 августа - днем, когда стало известно о печальном финале севастопольской эпопеи). На смену пафосному оптимизму и слепой надежде на возможность победы приходит крайне болезненное осознание неотвратимости поражения: «Грустно... я болен

Севастополем»4. Риторические восклицания вытесняются риторическими вопросами, звучащими как суровое и полное сарказма обвинение прежним необоснованным лозунгам о грядущем успехе русского оружия: «Давно ли мы покоились в

самодовольном созерцании нашей славы и нашего могущества? <...> Чем стяжали мы себе стольких врагов? Неужели только одним нашим величием? Но где это величие? Где силы наши? Где завет прежней славы и прежних успехов?» Интонационным стержнем валуевской думы становится именно горестный вопрос, ответ на который приходится искать тяжело и мучительно: «Вопрос о причинах, объясняющих наши неудачи и нынешнее затруднительное положение нашего отечества, естественно возникает в сердце каждого русского». В таком контексте сама апелляция к Промыслу, носившая в речи Шевырева патриотически-пафосный характер, ставится под сомнение вопросами Валуева, ответ на которые оказался заведомо предрешен крайне неудачным для России ходом войны: «Было ли с нами и сопровождает ли нас теперь благословение Божие? <. > Благословение Божие не знаменуется бедствиями. Напротив того, не должны ли мы видеть в наших неудачах испытание и наставление, свыше нам ниспосланные?»

Либеральная политическая программа Валуева закономерно предусматривала коренной пересмотр и переосмысление коренных консервативных идеологем, выдвинутых в официозной речи Шевырева. Коснулся этот пересмотр и понимания сущности русского духа - направленности того духовного начала, которое, в интерпретации Шевырева, являлось стержнем русской ментальности и заключалось прежде всего в верноподданнической преданности властям. Не оспаривая монархических постулатов, Валуев по-иному расставляет акценты, отстаивая ценность духовной свободы как единственной жизнеспособной основы подлинного, а не казеннодекларативного патриотизма: «Духовная сила мысли, свыше нам данная, не есть ли одно из орудий служения Престолу и отечеству? С верноподданническою покорностью преклоняясь пред волею царскою и беспрекословно повинуясь установленным ею

властям, мы, однако же, не утратили права любить отечество свободною любовью и быть преданными своему государю не по указу, но искренно и непоколебимо, по родному и родовому чувству преданности и по сознанию своего долга перед Богом». Защита идеала духовной свободы, просвещенного патриотизма неотделима, в понимании Валуева, от критического отношения к недостаткам общественнополитического устройства России, и в этом принципиальное расхождение консервативной программы Шевырева и либеральных предпочтений Валуева.

Для гражданственно настроенного курляндского губернатора, не понаслышке знакомого с реальным положением дел в сфере государственного управления, оказывается совершенно неприемлемым патетический пафос московского профессора, стремящегося не замечать вопиющих изъянов режима и маскирующего назревшие общественные проблемы цветистыми фигурами риторики, густо замешанной на антизападном великодержавном шовинизме. Строгим ответом идеологам и глашатаям шевыревского типа звучит отрезвляющий укор практического политика Валуева: «В исполинской борьбе с половиною Европы нельзя было более скрывать, под сению официальных самохвалений, в какой мере и в каких именно отраслях государственного могущества мы отстали от наших противников. <...> Многочисленность форм подавляет сущность административной деятельности и обеспечивает всеобщую официальную ложь. <. > Неужели результаты нынешней системы признаются удовлетворительными? Неужели пагубное влияние этой системы доселе не доказано ни внешними неудачами, ни внутренними недостатками, ни всеобщим недоверием к нашим начальствам.» Сознательно заостряя критический пафос своего безотрадного анализа внутреннего положения России, Валуев решается на категоричный и резкий тезис, несущий в себе оценку не только практической политики государства, но и основных принципов официозной идеологии: «Сверху блеск; внизу гниль. В творениях нашего официального многословия нет места для истины. Она затаена между строк.» И от опровержения ложной по своей внутренней сути позиции апологетов прежнего, николаевского, режима Валуев, никогда не чуждавшийся собственно литературной работы, переходит к язвительной критике самого стиля официозной риторики, явно имея в виду неизменно иронически оценивавшийся современниками выспренний стиль Шевырева: «Неужели благородство речи не совместно с благородством подвигов и русские дворянские сословия должны говорить языком, в котором слышатся отголоски золотой орды рядом с витиеватостью семинарий?»5.

Однако одна лишь критическая полемика с апологетами отживших порядков Валуеву представлялась явно недостаточной - официозным идеологемам настоятельно требовалось противопоставить идеологемы, отражающие общественные позиции либеральных кругов. И Валуев находит и вводит в публицистический оборот такую идеологему - «наставление», «урок», который история преподает отечеству: «Россия мужественно переносит испытание. Она безропотно напрягает к тому все свои силы, но внемлет ли она наставлению и извлекает ли из него пользу?»

Вопрос либерального бюрократа Валуева остается открытым - процесс реформирования государственной системы делал еще только первые робкие шаги. Зато валуевская идеологема была незамедлительно подхвачена представителями активных общественных сил, стремившихся повлиять на ход начавшихся внутренних реформ, и во главе этих общественных сил на короткий отрезок времени встали славянофилы, провозгласившие устами одного из своих лидеров К. С. Аксакова удачную и содержательную идеологему: «История дала нам грозный и красноречивый урок, она предупреждает нас о гибели, нас ожидающей, если не изменим мы пагубной полуторасотлетней системы. <.> Да воспользуемся же мы этим спасительным уроком! Да извлечется из тяжких событий этих годов польза для нас. А польза может быть

извлечена великая, - такая польза, что благословим мы наши поражения и неудачи! И возблагодарим Бога, ими просветившего нас»6.

Отталкивание славянофильской публицистики от либерального меморандума Валуева очевидно. На вооружение были взяты не только базовые идеологемы, но и наиболее эффектные публицистические метафоры, вроде контрастной пары внешнего блеска и внутренней гнили. Аксаков в адресованной новому императору Александру II записке «Значение столицы», подготовленной в начале 1856 г., неоднократно с негодующим пафосом обличал «язву, таившуюся под наружным блеском, наконец, обнявшую всё внутреннее управление государства и ярко выступившую наружу!» Этот наглядный образ стал ключевым в системе общественных инвектив Аксакова: «А между тем внутренняя язва уже проникала по всем ветвям управления, и под блестящею наружностью таилась порча»; «В то же время, рядом с робостью и слабодушием правительства, открылась вся испорченность внутреннего неустройства, весь государственный разврат, беспорядки управления, неумение распорядиться, отсутствие способностей, недостаток и бессилие средств военных и всяких других: ни оружия, ни розог, ни честности, ни правды, ложь и грабеж везде. Вот она, страшная внутренняя язва: она вышла, похоже, наружу». Но, в отличие от государственника Валуева, общественный деятель Аксаков видит главную причину коренного неустройства России не столько в ошибках правительственных сфер, сколько в отчуждении общества от участия в ходе российских дел, в «системе отчуждения от народа, подавления всякой нравственной свободы, угнетения всякого общественного мнения», что приводит, по его убеждению, к нравственному разложению самого общества, к взаимному формированию «беспощадной язвы общественного разврата и правительственного непонимания». Как видим, в понимании сущности духовной свободы, в общественном наполнении идеологемы «духа» Аксаков идет гораздо дальше не только Шевырева, но и Валуева.

Таким образом, постепенно развиваясь из единого контекста, полемически отталкиваясь от произведений предшествующих авторов, происходило переосмысление важнейших общественно-политических идеологем в официозной и оппозиционной публицистике рубежного 1855 г., определившего в дальнейшем расстановку основных общественных сил. Наряду со сменой пафоса (от патетически-верноподданнического у Шевырева до претендующего на общественную коллегиальность по отношению к государственной власти у Аксакова), радикальная переакцентировка ключевых идеологем стала действенным методом начинавшейся общественной борьбы за перемену государственного курса и внешней политики России, и в этой идейной борьбе сочувствие общественного мнения досталось преимущественно тем авторам, чья интерпретация публицистических идеологем отличалась максимальным политическим радикализмом и критичностью к совсем еще недавнему прошлому.

Примечания

1 Здесь и далее цитаты из речи С. П. Шевырева приводятся по публикации его «Обозрения столетнего существования императорского Московского университета» в «Журнале министерства народного просвещения» за 1855 г. (Ч. ЬХХХУ. № 2 (февр.). Отд. III. С. 31-54).
2 Возможно, при выборе такого названия публицистического текста Валуева, как «Думы русского», помимо восходящей к речи Шевырева идеологемы «думы», сыграла определенную роль также невольная аллюзия на широко известную статью Шевырева «Взгляд русского на современное образование Европы», опубликованную в 1841 г. в первом номере «Москвитянина» и ставшую предметом оживленной полемики среди интеллектуальных кружков русского общества, что, безусловно, было хорошо известно Валуеву, внимательно следившему за процессами общественной жизни. Сохранив, таким образом, удачное патриотическое название, закрепленное Шевыревым, Валуев вложил в него совершенно иное идейное содержание.
3 Цит. по: Семейный пир Московского университета // Журнал министерства народного просвещения. 1855. Ч. LXXXV. № 2 (февр.). Отд. III. С. 39-40.
4 Здесь и далее цитаты из статьи П. А. Валуева даны по изданию: Крымская война в художественной литературе и документах / Сост. С. Н. Семанов. М., 1999. С. 619-629.
5 Ср. негативную оценку, данную его юбилейной университетской речи В. С. Аксаковой: «Только речь Шевырева невыносимо скучна, пошла и исполнена таких беспрестанных поклонений властям, что невыносимо слушать. В лице его не отличился Московский университет. Можно ли уметь так опошлить всякую мысль и предмет, изо всего сделать шутовство! Что за цветистая речь!» (Цит. по: Аксакова В. С. Дневник 1854 - 1855 гг. М., 2004. С. 46).
6 Цитаты из статьи К. С. Аксакова приводятся по изданию: Москва - Петербург: Pro et contra (Диалог культур в истории национального самосознания): Антология / Сост. К. Г. Исупов. СПб., 2000. С. 232247.

И. М. Удлер

«ПИСЬМО» В ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВЕ АМЕРИКАНСКИХ РАБОВ

В заглавиях «невольничьих повествований» (slave narratives) почти всегда содержатся пометки, указывающие на степень авторства, на вклад рассказчика: “Taken from His Own Lips“, “Written from His Own Words“, “as Told“, “Related by Herself‘, “Narrated by Himself‘, “Narrated by Himself, Written by a Friend”, “Edited by... “. Порой указывается, наряду с фамилией рассказчика, фамилия аболициониста, записавшего и отредактировавшего устный рассказ бывшего раба, неграмотного или не умеющего изложить его в письменной форме.

Особое место занимают «невольничьи повествования», в заглавии которых стоит “Written by Himself‘, “Written by Herself‘. Среди оставленных рабами многочисленных свидетельств о жизни в рабстве полностью написанные самими рабами, самые аутентичные представляют наибольшую историческую и художественную ценность. Именно они и стали классикой жанра, в них слились воедино мифологические, фольклорные, художественно-документальные черты.

В большинстве «невольничьих повествований», написанных самими рассказчиками, авторы вспоминают, почему и как они научились читать и писать, чем для них стали книга, письмо. Они непременно называют первые прочитанные книги, самые главные для них книги, символизирующие (воплощающие) само письмо, размышляют о роли грамотности, письма, книги в их жизни.

Вспыхнувшее с огромной силой страстное и упорное желание научиться читать «письмо», книгу и научиться самому писать является лейтмотивом «невольничьих повествований» (в том числе и тех, авторы которых все-таки прибегли к помощи грамотных аболиционистов). Это стремление не только автобиографических рассказчиков, но и их родных, а также товарищей по рабству, людей разного возраста, по отношению к которым они сами зачастую выступают в роли учителей, проводников в мир письма.

Олода Эквиано, автор «невольничьего повествования» конца XVIII в., имел все основания назвать свою книгу «Увлекательное повествование о жизни Олода Эквиано, или Густава Вассы, африканца. Написано им самим» (The Interesting Narrative of the Life of Olaudah Equiano, or Gustavus Vassa, the African. Written by Himself, 1789). Его жизнь вместила в себя счастливое детство в Африке, продажу подростка в рабство, путешествие через океан на рабовладельческом корабле к берегам Америки (Middle Passage), продажу и перепродажу различным хозяевам, в том числе и английскому морскому офицеру, жизнь в Англии, корабельную службу, обращение в христианство.

Другие работы в данной теме:
Контакты
Обратная связь
support@uchimsya.com
Учимся
Общая информация
Разделы
Тесты