Спросить
Войти

У ИСТОКОВ ЭТНОГРАФИИ: НАРОДЫ В КОНТЕКСТЕ ЕСТЕСТВЕННОНАУЧНОГО ЗНАНИЯ

Автор: указан в статье

ВЕСТН. МОСК. УН-ТА. СЕР. 8. ИСТОРИЯ. 2018. № 2

Т.Д. Соловей

(доктор ист. наук, профессор кафедры этнологии исторического факультета

МГУ имени М.В. Ломоносова)*

У ИСТОКОВ ЭТНОГРАФИИ: НАРОДЫ В КОНТЕКСТЕ ЕСТЕСТВЕННОНАУЧНОГО ЗНАНИЯ

Статья посвящена XVIII веку отечественной истории с точки зрения его места в генезисе этнологии (антропологии) как науки. В авторской интерпретации, поиск истоков этнографии в эпохи, предшествующие ее оформлению как самостоятельной научной дисциплины и даже появлению термина «этнография», есть нарушение принципа историзма. Вместе с тем, формирование образа «Мы» (национальной идентичности) — важнейшей предпосылки становления этнологии (антропологии) — началось еще в XVIII в. и было стимулировано тотальным влиянием Запада.

Главный тезис статьи состоит в том, что сведения о народах, интенсивно накапливавшиеся в XVIII в. в ходе экспедиционного изучения территории Российской империи, нельзя квалифицировать как этнографическое знание. Скорее, можно говорить о недифференцированном комплексе естественнонаучных и географических знаний, включавшем, в числе прочего, сведения о народах. В интеллектуальной традиции рационального XVIII в. народы имели функциональное значение как элемент описания малоизученного пространства и не обладали самостоятельной ценностью.

The article concerns the 18th century of the Russian history in term of its place in the genesis of ethnology (anthropology) as a separate discipline. In the author&s interpretation, the search for the origins of ethnography in the epochs preceding to its formation as a separate academic discipline and even the appearance of the term "ethnography" is the violation of the principle of histori-cism. At the same time, according to the author of the article, the formation of the image of "We" (national identity) — the most important precondition of the formation of ethnology (anthropology) — began already in the 18th century and was inspired by the strong influence of the West.

The main argument of the article is that the data about the peoples (ethnic groups), which were intensively collected in the 18th century during the field research of the territory of the Russian Empire, cannot be qualified as ethno* Соловей Татьяна Дмитриевна, тел.: 8-916-978-00-45; e-mail: tsolovei19@yandex.ru

graphic knowledge. It can rather be considered as non-differentiated complex of knowledge in the field of natural history and geography, which included, among other things, the facts about the ethnic groups. In the academic tradition of the 18th century, the peoples (ethnic groups) had functional meaning as an element for describing of the unknown space and did not have their individual value.

S.P. Krasheninnikov, I.G. Georgy, peoples of Kamchatka, 1734 questionary.

С самого начала постулирую центральный тезис: в интеллектуальной перспективе рационального XVIII в. народы России воспринимались как атрибут пространства, элемент природного ландшафта; их исследование было частью изучения и освоения малоизученных территорий империи, а не самостоятельной научной задачей. То есть существовал организованный по проблемному принципу недифференцированный комплекс естественнонаучных и географических знаний, составной частью которого было знание о народах. Содержание статьи составляет верификация данного тезиса на примере анализа трудов видных деятелей отечественной науки XVIII в. В.Н. Татищева, С.П. Крашенинникова, И.Г. Георги. Все трое не только способствовали, в той или иной степени, экспедиционному изучению и описанию территории и населения Российской империи, но и формулировали концептуальные подходы для систематизации и теоретического осмысления знания о народах.

Отправная точка статьи — попытка определить место XVIII столетия отечественной истории в процессе превращения антропологического (этнографического) знания в науку. Отечественная историография предлагает различные конфигурации: включает интеллектуальную традицию XVIII в. в историю русской этнографии как неотъемлемую ее часть, или отводит ей более скромную роль «предыстории» антропологии (этнологии), а то и оставляет ее далеко «за бортом» генезиса данной научной дисциплины. Резервируя за собой право не присоединяться изначально ни к одной из намеченных позиций, автор предлагает уделить внимание интеллектуальному, культурному, социополитическому контекстам XVIII в. и их связи (или отсутствию таковой) с рождением отечественной этнографии как науки. В авторской логике генезис любой системы не может быть объяснен из нее самой, поэтому в поисках причин формирования этнографии как специфической системы научного знания необходимо обратиться к вненаучным предпосылкам, коренящимся в контексте.

Запад и рефлексия образа «Мы»

Решающую роль в формировании русской этнографии (и европейской тоже) сыграли колониальная экспансия и геополитические интересы, а также находящееся в тесной связи с экспансией и освоением мира самопознание, формирование артикулированного национального сознания. Эта связь предзадана структурой человеческой психики: рефлексия образа «Мы» тем интенсивнее, чем плотнее контакт с «Другими», что, впрочем, не означает отсутствия собственного, позитивного содержания «Мы» вне отношений с «Другими». Рефлексия образа «Мы» как стимул и предпосылка генезиса этнологической науки особенно важна, поскольку дуальная оппозиция «Мы — Они» занимала и занимает одно из центральных мест в культурной антропологии и этнологии, служа тем стержнем, вокруг которого выстраивается концептуальный каркас этих наук.

Хотя в развернутом и систематизированном виде русский национальный дискурс оформился лишь в 30-40-х гг. XIX в., конституировав рождение этнографии как науки о «народности», некоторые важные его линии были намечены в XVIII в. Именно к этому, исторически недавнему (около трехсот лет тому назад), времени относится начало плотного, фронтального взаимодействия России с Западом.

Интенсивный процесс складывания нового (преимущественно светского) образа «Мы», начавшийся в петровскую эпоху, был стимулирован Западом и с момента своего становления тематизиро-ван Западом.

Это, впрочем, не означает, что Запад всегда был нашим конституирующим «Другим». В первой половине второго тысячелетия от Рождества Христова эту роль для русских играли Византия и Степь. В то же время их значение для России (по отдельности и даже в совокупности) существенно уступало значению Запада.

Альтернативы усвоению западного опыта (в том числе в части науки и общественных идей) попросту не существовало. Дискутировать можно о масштабах и интенсивности влияния Запада, но не о его необходимости. «Законность» этого влияния, по словам А.Н. Пыпина, признавалась даже обскурантами: «Русский народ, если не во имя человеческого достоинства, то во имя собственной практической пользы должен был столько же, сколько всякий другой, знакомиться с науками, развивавшими его мысль, дававшими правильное понятие о природе и т.п.»1.

1 Пыпин А.Н. История русской этнографии. Т. I. Общий обзор изучений народности и этнография великорусская. СПб., 1890. С. 89.

С европейскими (главным образом немецкими) учеными в Россию проникло само понятие «науки» и были привнесены методы исторической критики; они провели важную для национальной историографии работу по сбору исторических источников, взяли на себя руководство экспедициями для изучения России в есте-ственноисторическом отношении; с ними связана «первая строго научная разработка русской истории — могущественное орудие национального самосознания»2. Норманнская теория (вопрос о ее тенденциозности является в этом контексте второстепенным) стала отправной точкой формирующейся национальной историографии, становящейся национальной идентичности. Научный этос, норма-тивистские характеристики науки и ученого как типа, задавались западными интеллектуалами.

Между политикой и наукой

Свойственная русско-западным отношениям амбивалентность — признание первенства Запада в практических вопросах, с одной стороны, и попытки утверждать нравственное превосходство России, с другой, — неизбежно переносилась в науку. Интеллектуальное кредо XVIII столетия — «научная истина и вместе практическая польза» — порою ставило русского ученого перед тяжелым выбором: как примирить научную истину и национальный интерес, совместить чаяния объективности и гражданскую позицию (патриотизм).

В части географического и естественнонаучного изучения России эта дилемма не стояла столь обнаженно. Тогда как историография стала подлинным ристалищем человеческих страстей и самолюбий, где соображения научной объективности подчас вдребезги разбивались о подводные камни уязвленного национального чувства. Идеал историка отчеканил Г.Ф. Миллер: «Он (историк. — Т.С.) должен казаться без отечества, без веры, без государя»3. Формула эта, безукоризненная с интеллектуальной точки зрения, оказалась не без изъяна с точки зрения морали и идеала гражданственности.

В дискуссиях норманистов и антинорманистов формировался стиль взаимоотношений немецких академиков и адъюнктов с их российскими коллегами и закладывался этос научной полемики, впоследствии транслированный в другие научные сферы. И не всем участникам этого научного дискурса удалось избежать соблазна использовать апелляции к политике как аргумент спора. Идейная

2 Там же. С. 19.
3 Цит. по: Там же. С. 143.

и эмоциональная ангажированность обеих сторон особенно ярко окрасила отношения Г.Ф. Миллера и М.В. Ломоносова4.

Насколько типичны были такие отношения для XVIII в.? Имела ли подобная «защитная реакция» русских ученых реальные основания? Какова психологическая подоплека такого стиля взаимоотношений? Преобладающая тональность оценок отечественной историографии сводится к хлесткой фразе историка М.А. Алпатова, определившего психологическую подоплеку действий первых нор-манистов как «идейный реванш за Полтаву»5. Более осторожна оценка А.Н. Пыпина, указывавшего: «Усвоение науки, видимо, не сопровождалось у ее молодых адептов никаким страданием их национального чувства: нет факта на какое-нибудь ненормальное "отрывание" их от народа»6.

Даже если научные устремления немецких академиков объективно не содержали никаких антирусских мотивов, но воспринимались русскими как унижение патриотических чувств «россиян верных», то это унижение необходимо рассматривать как реальность. (Яркая иллюстрация к социологической теореме А. Томаса: если люди воспринимают ситуации как реальные, то они реальны по своим последствиям.)

Немецкие учителя являлись одновременно объектом восхищения и источником мучительных комплексов для талантливых русских адептов. Признание превосходства и безальтернативности немецкого стиля в науке порождало сомнения в собственной профессиональной компетентности, а также спектр эмоций, характеризуемый понятием ressentiment, а формой компенсации становились (увы!) не только научные достижения русских ученых, но и безосновательные моральные и политические инвективы в адрес немецких «злопыхателей».

Подобная амбивалентность окрашивала отношения русских и иностранных ученых во всех научных сферах, включая естествен-ноисторическое изучение России. Дилемма «научная истина и вместе практическая польза» здесь тоже присутствовала, порождая культурную-идеологическую ангажированность и эмоциональную захваченность сторон, хотя острота реакций была ниже.

4 Подробнее об этом см., например: Лебедев Е.Н. Ломоносов. М., 1990. С. 129, 455—462; Пыпин А.Н. Указ. соч. С. 142—146; Соловей Т.Д. Между политикой и наукой: этнографическое знание в Х^П веке // Этнокультурные процессы в прошлом и настоящем. К юбилею К.И. Козловой. Сб. науч. статей. Труды исторического факультета МГУ (57). Сер. 2. Исторические исследования (22). М., 2012. С. 323—325.
5 Цит. по: Лебедев Е.Н. Указ. соч. С. 454.
6 Пыпин А.Н. Указ. соч. С. 88.

Что касается научных результатов XVIII в., то наибольший интерес представляет не их оценка в содержательном и количественном отношениях. Важнее получить ответы на следующие вопросы. Во-первых, можно ли говорить об этнографическом знании применительно к рассматриваемому времени (не говоря уже о поиске истоков этнографии в эпохи более отдаленные)? Или же качественная атрибуция этого знания должна быть иной? Во-вторых, какие теоретические (концептуальные) основания лежали в основе научного поиска, и как они адаптировались к изучению народов Российской империи? Влияла ли и как именно существующая концептуализация на отбор и интерпретацию фактов?

Народы в XVIII в. как другая реальность

Советская историография отдала обильную дань поискам «истоков этнографии», «этнографических материалов и знаний» во времена, предшествующие оформлению этой дисциплины. В историографической концепции С.А. Токарева7, отправной точкой которой выступает посыл о «многовековом развитии» этнографической науки, XVIII в. (без последней трети) образует третий (!) период истории русской этнографии.

В подобной исследовательской оптике «Краткое описание о народе остяцком» Григория Новицкого (1715) — это едва ли не первая в мире этнографическая монография; анкета В.Н. Татищева (1734), появившаяся в связи с подготовкой к очередной ревизии, — самая ранняя в мировой науке этнографическая программа; участники Великой Северной 1733—1743 гг. и Большой Академической 1768—1774 гг. экспедиций добыли, в числе прочего, обширный этнографический материал; классический труд С.П. Крашенинникова «Описание земли Камчатки» (1755) представляет собой крупный вклад в мировую этнографическую литературу; наконец, «Описание всех в Российском государстве обитающих народов» И.Г. Георги — это первая этнографическая сводная работа о народах нашей страны.

И все это относится ко времени, когда не только не были сформулированы принципы этнографического исследования (это произошло, по мнению самого Токарева, лишь в 40-х гг. XIX в.), но даже термин «этнография» не появился.

7 Токарев С.А. Основные этапы развития русской дореволюционной и советской этнографии. Проблема периодизации (Доклад, прочитанный на Этнографическом совещании в Москве 24 января 1951 г.) // Советская этнография. 1951. № 2. С. 160-178.

Термин «этнография» вошел в отечественный общественный дискурс с 20-х гг. позапрошлого века, в то время как в Германии (эталонной для России стране) термин «этнология» получил право гражданства сорока годами раньше8. Дело не в терминологическом приоритете. Появление нового термина свидетельствует об оформлении понятия и тем самым служит важным конституирующим моментом в выделении новой предметной области, определении дисциплинарных границ новой науки.

Свойственное С.А. Токареву «удревнение» отечественной этнографии никак нельзя объяснить патриотическим куражом, стремлением поставить русскую науку вровень с бывшими в то время законодателями научной моды германцами. Даже в разгар борьбы за «русское первенство» он осмелился публично возражать «против стремления найти обязательно везде "приоритет" русской науки»9. Тем не менее, историографический конструкт Токарева, канонизированный в советскую эпоху и сохраняющий инерционное влияние в наши дни, выглядит неубедительно. Уязвимость подобного исследовательского концепта состоит в том, что вопреки принципу историзма людям предшествующих эпох зачастую приписывается несвойственный и нехарактерный образ мыслей и стиль теоретизирования. То есть фактически происходит «колонизация» прошлого. Чего стоит, например, статья М.О. Косвена «Из истории ранней русской этнографии», опубликованная в 1952 г. и характеризующая источники ХП—ХУ! (!) вв.

Хотя реальность, изучением которой занимается этнография, — назовем ее обобщенно «народы», — безусловно, существовала до появления самой дисциплины, она виделась, структурировалась и описывалась совершенно иначе и поэтому воспринималась как другая реальность. Речь идет о различии между проблемной и дисциплинарной (предметной) организацией знания. В «донаучную» эпоху знания о народах были элементом синкретичных описаний. Описаний чего? Это уже зависело от имплицитной или эксплицитной цели наблюдения, а также от угла зрения и позиции наблюдателя.

В рациональном XVIII в. знание о народах в России чаще всего оказывалось неотъемлемой частью триединого описания пространства — природы, территории и населения. Это знание не было дифференцировано, поскольку его организация носила проблемный

8 Токарев С.А. История русской этнографии (Дооктябрьский период). М., 1966. С. 185; Марков Т.Е. Очерки истории немецкой науки о народах. Ч. I. Немецкая этнология. М., 1993. С. 27.
9 Токарев С.А. Из дневников // Благодарим судьбу за встречу с ним (О Сергее Александровиче Токареве — ученом и человеке). М., 2005. С. 203.

характер, будучи нацеленной на познание, описание и освоение российского пространства как целостности, причем целостности, воспринимаемой не метафизически, а рационально. В подобной интеллектуальной перспективе описывавшиеся народы воспринимались скорее как атрибут пространства, элемент природного ландшафта, т.е. их исследование было частью изучения и освоения пространства, а не самостоятельной научной задачей.

Позиция А.Н. Пыпина в отношении истоков этнографии выглядит более осторожной: «История русской этнографии должна быть начата с первых десятилетий XVIII века, с Петровской реформы и с первых изучений русской территории и населения»10. Обоснование указанной позиции литературовед и историограф формулирует следующим образом: хотя русская этнография только в 40-х гг. XIX в. «получила характер настоящей научной дисциплины», формирование «стремлений» (курсив мой. — Т.С.) к изучению народности является необходимой частью истории науки11.

То есть речь фактически идет о включении XVIII столетия не в историю, а в предысторию русской этнографии — период, когда никаких «этнографических знаний» не было и в помине, а существовал организованный по проблемному принципу недифференцированный комплекс естественнонаучных и географических знаний. Применение к нему возникшей гораздо позже понятийно-терминологической системы выглядит неоправданным осовремениванием истории.

Полезность vs объективность в трудах В.Н. Татищева

С какой же концептуальной оснасткой ученые XVIII в. подошли к исследованию территории, природы и населения Российской империи? Основой классификации наук являлся критерий «полезности». Принципы классификации были сформулированы немецкой школой и в основном восприняты русскими учеными. В.Н. Татищев в вопросах не только исторических (известно, что он активно использовал материалы Г.З. Байера, в частности его переводы византийских и скандинавских хроник), но и методологически находился в русле немецкой школы.

В классификации Татищева в разряд полезных наук помимо истории входило «землеописание или география». Географию он дифференцировал на математическую, физическую и политическую (историческую). Предмет последней определял следующим образом: «География гисторическая, или политическая, описует пределы и

10 Пыпин А.Н. Указ. соч. С. III.
11 Там же.

положения, имя, границы, народы (курсив мой. — Т.С.), переселения, строения, или селения, правления, силу, довольство, недостатки, и оная разделяется на древнюю, среднюю и новую, или настоя-щую»12. Из определения следовала теснейшая связь истории и географии. Эта связь, в свою очередь, должна была подчеркнуть государственный статус не только истории (что сомнений не вызывало), но и географии.

Созданию «Российской географии» В.Н. Татищев придавал не меньшее значение, чем «Российской истории», что неоднократно обосновывал в своих «доношениях» в Академию наук и Сенат. Но его апелляции к власти по поводу государственной важности указанных проектов преследовали еще одну цель: отсечь конкурентов в лице иностранных ученых и путешественников, чьи труды и по истории и по географии считал тенденциозными. Из чего вытекало, что создание объективных трудов по русской географии и русской истории есть исключительная прерогатива российских ученых, чьи естественные преимущества составляют знание русского языка, российских реалий и патриотическое чувство.

Критикуя «многие лжи и злобные поношения и клеветы» на русское государство, содержавшиеся в трудах немецких исследователей, Татищев и его компатриоты опирались на внесенные немцами в русскую образовательную и культурную среду приемы подлинно научного изучения не только истории и географии, но и населения Российской империи. Так, немецкая парадигма описания народов лежала в основе разработанной Татищевым в 1734 г. в связи с подготовкой второй ревизии (1742) анкеты.

Ознакомимся с этим научным проектом и его результатами чуть подробнее. Профессора Академии наук Л. Делиль Делакройер (астроном), И.Г. Гмелин (ботаник) и Г.Ф. Миллер (историк и географ) вместе со студентами и геодезистами в 1733 г. были отправлены в Сибирь для собирания естественноисторических, географических, лингвистических и исторических материалов. По некоторым городам Сибири экспедицией в 1734—1736 гг. были разосланы «вопросные пункты», ответы на которые составлялись воеводскими канцеляриями. Они предписывали сбор сведений по ботанике, зоологии, геологии Сибири, но также по географии, истории, «этнографии», языкам ее народов.

Очевидно копируя научный стиль западных коллег, в 1735 г. Татищев разослал по сибирским городам свои «вопросные пункты», состоявшие из 92 вопросов. Ответы стал получать в 1736 г., но «по

12 Цит. по: Степанов Н.Н. В.Н. Татищев и русская этнография // Советская этнография. 1951. № 1. С. 151.

тем пунктам многие ответствовали не в той силе», и как казалось ему, «знатно, что от краткости тех пунктов» ответы были неудов-летворительными13. Это и побудило Татищева в 1736 г. составить более подробный вариант анкеты (198 пунктов).

Интересна структура новой версии анкеты: первый раздел «принадлежит обсче до всех губерний и народов»; второй раздел «токмо до Архангелогороцкой, Казанской, Астраханской, Сибирской и частию Нижегороцкой губерней, где многие разные идоло-поклонические народы находятся»; а третий — «токмо для одних татар магометанского закона»14. Такая структура отражала не только (и даже не столько) научные, сколько геополитические приоритеты формирующейся империи в ее азиатских владениях, где ключевое место занимали татары. (Татары долгое время служили конституирующим «Другим», а Казань — «внутренним Востоком» русского сознания).

В первом разделе анкеты из 107 пунктов больше половины вопросов (59) носили естественноисторический характер — «о званиях», «о границах», «о свойстве и действе воздуха», «о водах», «о природном состоянии земли», «о подземностях». Получается, что сведения о народах (они маркированы названиями «о жителях» и «о жилищах») были важны только в этом широко понятом пространственно-географическом контексте.

Во втором разделе «О народах идолопоклоннических какое известие о оных требуется» (пункты 108—164) немецкая академическая традиция изучения инонаселения была реализована максимально полно. Здесь содержались вопросы о названии и самоназвании народа, этимологии географических названий (топонимов), о расселении, происхождении, связях с другими народами, а также о религии и суевериях, обрядах и мифологии, языке и фольклоре языческих народов. Все это рекомендовалось спрашивать «без принуждения, но паче ласкою и чрез разных искусных людей, знающих силу сих вопросов и язык их основательно. К тому ж не однова, но чрез несколько времени спрашивать от других»15. Таким образом, не только круг вопросов, но и методика их изучения были заимствованы из концептуального арсенала европейской науки.

Пункты 165—175 «О магометанах» третьего раздела анкеты включали вопросы о магометанском духовенстве, магометанских обрядах и письменной традиции.

13 Татищев В.Н. Предложение о сочинении истории и географии российской // Избранные труды по географии России / Под ред. А.И. Андреева. М., 1950. С. 78.
14 Там же.
15 Там же. С. 95.

Наконец, последний фрагмент анкеты (пункты 176—198) «Об-сче паки до всех народов» акцентировал важность языкового критерия в описании народов: «Наипаче всего нуждно каждого народа язык знать, дабы чрез то знать, коего они отродья суть»16. Этот пункт анкеты (198-й) оказался исчерпывающе подробным.

Последнее обстоятельство не противоречило намерению Татищева придать анкете характер комплексного изучения народов. В частности, предписывалось: «При описании каждого народа состояние телес обсчественное нуждно описать»17.

А вот попытка ученого придать анкете государственно значимый характер потерпела фиаско. По замыслу Татищева, эти «вопросные пункты» должны были исходить от Академии наук, имея в виду, прежде всего, ее научный авторитет, но также и социально-политический статус. Однако Академия не только не внесла никаких исправлений в «Предложения» (т.е. проект ученого), но и никак не способствовала их публикации и распространению. Рассылка анкеты в отдельные сибирские города оказалась плодом личной инициативы Татищева. Без государственной поддержки такая инициатива в России была обречена. Ответов было получено немного; некоторые были составлены довольно подробно, но до Татищева не дошли. Известно, что ученый так и не воспользовался полученными материалами в своих последующих трудах.

Основу этих трудов составил личный «полевой» опыт историка и государственного деятеля. Большой материал о восточных тюрко-монгольских народах, основанный на личных наблюдениях и беседах с представителями этих народов, был помещен Татищевым в I томе «Российской истории». Его «Краткая география Российская» содержала материал о сорока двух «иноземных подданных» народах «Великороссийской империи». Несмотря на краткость сведений, «это была первая попытка дать полный перечень народностей на территории Российской империи с указанием на их исторические судьбы»18.

В отличие от этого перечня, акцентировавшего исторический аспект, труд Татищева «Руссиа или, как ныне зовут, Россиа» был посвящен «настоящей (современной. — Т.С.) России». Материал здесь скомпонован, исходя из соображений «практической пользы», он включал такие разделы, как воды, границы, подземные богатства, фабрики, «о довольстве от животных», «о житах и овощах», «горы знатные», степи или пустыни. Но не только: он давал представле16 Там же. С. 94.

17 Там же. С. 95.
18 Степанов Н.Н. Указ соч. С. 160.

ние и об административном делении империи с перечислением народностей и их «вер».

Важнейшим критерием дифференциации народностей и племен в XVIII столетии, наряду с вероисповедным принципом, считался язык. Хотя ясная и развернутая характеристика языка как основы «этнографической» классификации будет дана лишь в третьей четверти XVIII в. А.Л. Шлецером, лингвистическая аргументация широко применялась в исследовательском арсенале и ранее, в частности ярко окрасив полемику норманистов и антинорманистов19.

Классификация народов Российской империи в «Истории Российской» В.Н. Татищева на три большие группы — скифы, сарматы и славяне — несмотря на отвлеченность понятий «скифы» и «сарматы», основывалась на данных языка и в основном охватывала близкие в этом отношении народы — тюрко-монгольские («скифы») и финно-угорские («сарматы»). Язык рассматривался как важнейший источник в реконструкции древних «преселений» народов и также их «произшествия».

Впрочем, важность языка для «изъяснения русской древности» была для Татищева интересной, но несколько отвлеченной проблемой. Он видел в изучении языков «иноземных подданных» прежде всего практическую пользу. Рассуждения на эту тему составляют ценный аспект философского трактата В.Н. Татищева «Разговор дву[х] приятелей о пользе науки и училищах».

Вот содержательная выдержка из него: «73. Понеже сии народы никаких полезных наук, а особливо, кроме татар и калмык, и письма не имеют, то многих и обучать, а для многого числа школы устроять убыток бесполезный. Ответ. [...] не токмо от татар и калмык, которые свои древности написаны имеют, в них же весьма нужное и гистории полезное находим, но от оных сарматских языков, у которых преданиями из древности где прежние их обиталища были, причины, для чего из оных переходили, хранятся. Не меньше же когда звание городов, рек, озер их языка в тех местах остались, то наипаче оное утверждается. Да сия польза еще не так велика, как нужда в научении их закону христианскому, о котором наши духовные должны попечение иметь. А хотя и крестят, как то Фило-фей, архиепископ сибирской, по сказанию его, многеия тысячи вотяков крестил, но когда посмотрим, то видим, что он не более сделал, как их перекупал да белые рубахи надевал и оное в крещение причел»20.

19 Подробнее об этом см.: ЛебедевЕ.Н. Указ. соч. С. 457—459.
20 Татищев В.Н. Разговор дву[х] приятелей о пользе науки и училищах // Избранные труды / Сост. А.Б. Каменский. М., 2010. С. 117.

Важнейшим условием освоения и интериоризации (психологического природнения) Сибири, сближения сибирских народов с русскими, Татищев считал крещение. Современную ему практику христианизации резко критиковал за то, что крещаемые русского языка не знали, а «крестящие их языка не зная, учили их чрез толмачей, и как те крестители с тою честью в дома возвратились, так крещеные скоро все забыли и, что верят, не знают»21. Так что изучение языков и составление словарей языческих народов принесло бы «немалую пользу» проповедникам.

Огромное значение Татищев придавал переводам с восточных языков. Им была организована в Самаре специальная школа для татар и калмыков, где по его указанию начали заниматься и переводами. Характерно, что работавший в этой школе филолог К. Кондратович весьма оперативно составил «лексикон или дикцио-нер» татарско-русский, тогда как работа над словарями вотяцко-русским, чувашско-русским, черемисско-русским, остяцко-русским и вогулицко-русским порядком затянулась (эти языческие народы ввиду своей малочисленности и не вполне артикулированной эт-ничности угрозы стабильности империи не представляли).

Известно, что Татищев работал над составлением лексикона славяно-русского, куда включил и «иноязычные» слова, вошедшие в русский язык (кстати, методические указания о записи «иноязычных слов» аналогичны указаниям в анкете 1737 г.), но лексикон его был погребен в стенах Академии наук. Разворот в направлении изучения славяно-русского населения империи произошел лишь в последней трети XVIII столетия. А во времена Татищева придать государственный характер изучению «всех (курсив мой. — Т.С.) подвластных России языков» и составлению соответствующих словарей не удалось.

Народы — самоценная реальность

или функциональный элемент описания пространства?

Если В.Н. Татищев адаптировал концептуальный арсенал немецкой науки к российским реалиям как государственный деятель, то примером «обкатки» этих концептуализаций в полевых условиях стало «Описание земли Камчатки» (1755) С.П. Крашенинникова. Формально у Крашенинникова имелись предшественники в деле описания этого региона, например, сводка о Камчатке, написанная Г.Ф. Миллером по данным, собранным им в Якутске в 1737 г. Однако сводка эта «получилась добросовестная, но вместе с тем краткая и далеко не полная. Дать исчерпывающую работу

21 Там же.

о Камчатке можно было только, собрав материалы на самой Кам-чатке»22. Кроме того, исследование Крашенинникова имело преимущество в виде естественного патриотического чувства и осознания государственной важности производимой работы: знать Россию «всякому, уповаю, небесполезно», «а наипаче нужно великим людям, которые по высочайшей власти имеют попечение о благополучном правлении государства и о приращении государственной пользы»23.

Весной 1733 г. Крашенинников в качестве «ученика» был включен в академический отряд Второй Камчатской экспедиции Витуса Беринга (1733—1743) под начало профессоров-академиков Г.Ф. Миллера и И.Г. Гмелина. С осени 1736 г. осел в Якутске, где помогал Миллеру выявлять различные архивные документы. Миллер и Гме-лин должны были лично организовать первые серьезные исследования на Камчатке. Но их пугала «дикость Камчатки» и трудности быта. Решено было послать Крашенинникова для «учинения некоторых приготовлений». В 1737 г. он выехал из Якутска в Охотск, где в ожидании отправки на Камчатку изучал морские приливы и отливы, вел метеорологические наблюдения и собирал сведения по ихтиологии.

Уже в первый (1737—1738) год пребывания на Камчатке в Боль-шерецком остроге Крашенинников составил достаточно подробные «реестры» камчатской флоры и фауны с русскими и ительменскими названиями. Попутно (не значит, случайно) собрал множество ценных сведений об образе жизни трех главных народностей, населявших полуостров, — ительменов, коряков и «курильцев» (айнов). С декабря 1738 г. по январь 1739 г. он жил в Верхнекамчатском остроге, где вел исторические изыскания. В январе — марте 1739 г. в Нижнекамчатском остроге производил метеорологические наблюдения. Дважды побывал на реке Камчатке и существенно уточнил свою карту реки. В 1740 г. совершил поездку на север к устью реки Караги в «земли коряков» и, в числе прочего, собрал сведения о жителях Карагинского острова, которые составляли особую этническую группу — «окорякившихся» ительменов.

В конечном итоге Крашенинников состоялся как профессор натуральной истории и ботаник, а его диссертации «Описание рыбы корюхи и растения левкоя» и еще одна — «О ряпухе» — ясно отражали баланс его интересов в рамках естественнонаучного ком22 Цит. по: Окладников А.П. Рецензия на: Крашенинников С.П. Описание земли Камчатки. М.; Л.: Изд-во Главсевморпути, 1949 // Советская этнография. 1951. № 2. С. 239—240.

23 Цит. по: Окладников А.П. Указ. соч. С. 240.

плекса знаний. И баланс этот был не в пользу изучения народов, населявших Камчатку.

Что касается ценнейших камчатских материалов, то их публикация могла и не состояться. Сказывались административная и педагогическая занятость, помешавшие Крашенинникову приступить к обработке материалов. Кроме того, в декабре 1747 г. в Кунсткамере произошел пожар, во время которого погибло большинство экспонатов, собранных Крашенинниковым на Камчатке.

Но, в конечном итоге, судьбу издания продиктовали соображения не научные, а геополитические. Правительство опасалось публиковать материалы Второй Камчатской экспедиции на том основании, что геополитические конкуренты России могут воспользоваться ее результатами и занять земли, открытые В. Берингом и А. Чириковым. Поворотным пунктом в судьбе научного наследия камчатской экспедиции стал отъезд в Германию в 1748 г. академика Гмелина, утратившего надежду на оперативную публикацию в России своих трудов. Это встревожило академическую Канцелярию, а Крашенинникову было дано указание срочно готовить к печати большую книгу о Камчатке.

Основная часть труда была готова к лету 1752 г. Но не хватало исторических данных, за которыми исследователь обратился к Г.Ф. Миллеру. Тем временем в Париже была издана карта Ж.Н. Де-лиля с изображением маршрута плавания Беринга и Чирикова к берегам Америки. Правительственные инстанции России стали форсировать публикацию книги Крашенинникова, но из-за ряда серьезных замечаний, сделанных Миллером, публикация задержалась. Крашенинникову так и не довелось увидеть книгу в готовом виде (он провел лишь ее первую корректуру).

Биографические коллизии Крашенинникова и судьба его базового труда лишь подтверждают максиму о государстве (власти) как главном субъекте российской действительности, без санкции которого никакая интеллектуальная или общественная инициатива в XVIII в., да и позднее, не могли осуществиться.

Обратимся к содержанию труда ученого-натуралиста и особенностям подачи и интерпретации эмпирического материала, касающегося народов окраин империи. Очевидно, что если в части описания и изучения земли Камчатки акцент на «приращении государственной пользы» не сказывался на качестве и адекватности получаемого знания, а, напротив, снабжал исследователя дополнительной мотивацией, то предельный утилитаризм в части изучения населения Камчатки оказывался не достоинством, а родовой слабостью такого интеллектуального стиля. Оптика, в которой народы этого региона имели лишь функциональное значение как

элемент описания малоизученного пространства и не обладали самостоятельной ценностью, диктовала специфический характер отбора фактов и серьезно влияла на их интерпретацию.

Крашенинников в целом успешно применял теоретико-методологический арсенал своих учителей И.Г. Гмелина и Г.Ф. Миллера. В основу классификации камчатских народов он положил язык, считая, что лингвистические различия между ними более значительны, чем ра

ИСТОРИЯ ЭТНОЛОГИЧЕСКОЙ НАУКИ history of ethnology ЭКСПЕДИЦИИ xviii В. В.Н. ТАТИЩЕВ v.n. tatishchev С.П. КРАШЕНИННИКОВ s.p. krasheninnikov И.Г. ГЕОРГИ НАРОДЫ КАМЧАТКИ peoples of kamchatka
Другие работы в данной теме:
Контакты
Обратная связь
support@uchimsya.com
Учимся
Общая информация
Разделы
Тесты