--------. 69 ИССЛЕДОВАНИЯ
Константин Богданов
Жевательная резинка, ленинградские подростки и товарный фетишизм в условиях развитого социализма
Константин Анатольевич Богданов
Институт русской литературы (Пушкинский Дом) РАН, Санкт-Петербург
konstantin.a.bogdanov@gmail.com
Термин «фетишизм», как известно, был введен в научный оборот французским историком и лингвистом Шарлем де Брос-сом (в сочинении «О культе богов-фети-шей, или Сравнение древней религии Египта с современной религией Нигритии», 1760) как определение религиозного поклонения, объектами которого являются вещественные предметы — культ «земных и материальных предметов», одаренных «божественной силой». Сам Бросс видел в таких предметах (в число которых он включал как природные, так и искусственно созданные объекты: куски дерева и коры, львиные хвосты и камни, ракушки, растения, животных и изображения животных и многое другое) примеры верований, обнаруживающих общие «приемы мышления» — «явления, сопутствующие одной общей религии, распространенной далеко по всей земле» и отличающейся в этом своем качестве от других известных нам религий [Бросс 1973: 16]. Последующая история религиоведения и этнографии варьировала степень «божественного», которой, по Броссу, определялись характер и функции многообразных фетишей. Однако, как можно заметить в ретроспективе использованного им понятия, возможность самих таких вариаций сделала «фетишизм» исключительно удачным (пусть и содержательно широким) терАНТРОПОЛОГИЧЕСКИЙ ФОРУМ № 25 70
мином для определения всего того, что наделяется экстраординарной символической ценностью в глазах некоторого социального сообщества [Pietz 1985; 1987; 1988; Graeber 2005].
В 1840-х гг. термин Бросса оценил Маркс, увидевший в фетишизме «религию чувственных наслаждений» — иллюзию, при которой «бесчувственные вещи» меняют свои естественные свойства ради прихоти фетишиста [Маркс 1955: 98]. А еще позднее он же придал этому термину новую — на этот раз социологическую и политэкономическую жизнь — в теории товарного и денежного фетишизма. В условиях частной собственности и определяемых ею производственных отношений товар выступает заместителем самих этих отношений: зависимость товаропроизводителей от рынка наделяет товары персонифицирующей силой социального порядка. Экономические отношения между людьми оборачиваются отношениями между вещами, порождая почти мистическое отношение общества к самим товарам1.
Заметим, что в рассуждении о том, что товары (и их эквивалент в капиталистическом обществе — деньги) являются всеобщей формулой богатства и социального успеха, Маркс, хотя и придает понятию «фетишизм» эконом-социологический смысл, не лишает его исходного религиоведческого значения2. Выясняется, что товары и деньги как связующие общество ценности обладают силой, которая может быть названа сверхъестественной даже применительно к тем сообществам, которые с этнографической точки зрения не могут считаться языческими или примитивно религиозными. В начале XX в. идея о том, что сообщества создаются и держатся не только утилитарными, но и символическими узами, получила развитие у Эмиля Дюрк-гейма. Дюркгейм, опиравшийся в своих рассуждениях не на Маркса (и демонстративно отрицавший его влияние на свои исследования)3, а на традиции философской антропологии
Константин Богданов. Жевательная резинка, ленинградские подростки и товарный фетишизм в условиях развитого социализма
ИССЛЕДОВАНИЯ
Фейербаха, позитивизма Конта и социологизма Спенсера, делал акцент на вере людей в иррациональное могущество социальных связей как таковых. Такую веру и поведенческую, социально-психологическую склонность Дюркгейм определял как тождественность «идеи общества» и «души религии» [Durkheim 1912: 598—599]. Развитие технологий, урбанизация, внешняя секуляризация и дегуманизация, «крушение старых идеалов и старых божеств», по Дюркгейму, не препятствуют этой вере, а напротив высвобождают источники «божественного социального», выражающегося в общности человеческих чувств и страстей [Маффесоли 1991], которые не объясняются только рациональной и утилитарной причинностью. (Характерно, что позднее Харольд Лассвел заметит, что институты политической власти не случайно обнаруживают иррациональные основы социальности, хотя бы потому, что такие институты так или иначе сталкиваются с необходимостью разрешения иррациональных социальных конфликтов [Lasswell 1930: 184 ff.].)
Не касаясь дальнейшей традиции заложенных Дюркгеймом и Моссом исследований сакрального в качестве основы социальных институтов и практик (исследований, связываемых, прежде всего, с наследием основанного Ж. Батаем вместе с Р. Кайуа и М. Лейрисом так называемого Коллежа социологии [Коллеж Социологии 2004; о французской традиции изучения социального сакрального см.: Зенкин 2012]), важно отметить, что в этом изучении «фетишизму» фактически не отводилось сколько-либо значимой роли. А сами атрибуты «божественного социального» обнаруживались исследователями вне сфер производственных отношений и товарообмена. Определенным мостом к установлению этой связи — связи «божественного социального» и товарно-денежного фетишизма — могла бы стать книга «Философия денег» (1900) Георга Зимме-ля, подчеркивавшего, с одной стороны, социально связующую функцию денег, а с другой — их отчуждающую и абстрагирующую силу, лишающую товары их целевого характера. В теории социологии такая связь установлена не была (см., впрочем: [Долгин 2002; Зелизер 2004]). Но в практике отдельных социологических, а также социально- и культурно-антропологических наблюдений размышления о том, что товары, в частности деньги, могут выступать в роли маркеров социального взаимодействия, основанного не на принципах утилитаризма, а на представлениях об их значимости, озвучивались не раз —
Маркса», «общую теорию производственных отношений товарного хозяйства, пропедевтику политической экономии» [Рубин 1929: 8, 10]. О дальнейшей судьбе этого понятия в контексте западного марксизма см.: [Cohen 1978: 115-133; Ripstein 1978; Tucker 1978: 312-329; ELster 1985: 127-141].
АНТРОПОЛОГИЧЕСКИЙ ФОРУМ № 25 72
прежде всего, в работах по социологии потребления и экономической психологии [Miller 1998; Бодрийяр 2000]1.
Советская пропаганда с оглядкой на Маркса использовала понятие «товарного фетишизма» в качестве не операционального, а критического определения, характеризующего экономические отношения людей, вовлеченных в капиталистическое производство, как общественные отношения между вещами. Подмена субъектных отношений товарными, как и всякий завуалированный обман, имеет своей целью, по Марксу, закрепление ложного сознания масс, но положение дел должно измениться с изменением форм производства2. С опорой на Ленина, также высказавшегося на тему «товарного фетишизма» [Ленин 1971: 611—636], советские идеологи полагали, что «для преодоления Т. ф. необходимо революционное свержение капиталистического общества, основанного на частной собственности на средства производства. При социализме в условиях господства общественной собственности на средства производства отношения между людьми не вуалируются отношениями между вещами, а носят планомерный характер, поэтому Т. ф. исчезает» [Хандруев 1977].
Интересно заметить, что идеологические положения о природе товарного фетишизма в советской науке опосредованно коррелировали с этнографическими истолкованиями фетишизма: подразумевалось, что коль скоро выделенный Броссом фетишизм языческих и религиозных верований находит аналогии в эпоху капитализма (у Маркса), он является «пережитком», который обнаруживается не только у истоков религии, но и там, где она приобретает сложные институциональные формы. Почин такому истолкованию фетишизма положил Ю.П. Францев, с одной стороны, определявший его в качестве наиболее ранней формы религии, а с другой — находивший его пережитки в христианских иконах и почитании святых мощей. Развивавший идеи Францева С.А. Токарев продолжал ряд таких пережитков, обнаруживая их в культе личных духов-покровителей в Африке, Океании, Азии, а также в обычае ношения амулетов, сохраняющемся «даже у высококультурных народов Европы и Америки, даже и в интеллигентной среде» [Токарев 1990: 302], но сомневался в возможности «приурочить наибольшую выраженность фетишизма к ранним стадиям истории религии». Фетишизм, по его мнению, «составляет
Константин Богданов. Жевательная резинка, ленинградские подростки и товарный фетишизм в условиях развитого социализма
ИССЛЕДОВАНИЯ
один из наиболее постоянных элементов всякой религии. Это — универсальное явление истории религиозных верований» [Токарев 1990: 34]1, но при этом такое явление, которое выражает себя в разных случаях по-разному и иногда вступает в конфликт с другими проявлениями религиозных культов (например, культа предков в Конго) [Токарев 1990: 300—301].
Параллельное существование терминов, так или иначе отсылающих к наделению вещей экстраординарным значением, в конечном счете привело к признанию того, что такие пережитки существовали и на пространстве СССР — в области как религиозных культов, так и социального взаимодействия в сфере товарного потребления. Неохотное признание советскими СМИ склонности некоторых граждан СССР к накопительству и неадекватной символизации ряда товаров неизменно выражается в сетованиях на пережитки прошлого. «Фетишизация» вещей в этих случаях — это то, что требует осуждения и искоренения на почве социалистических производственных отношений и морально-нравственного кодекса строителей грядущего коммунистического общества (см., напр.: [Травин 1979]). Экономическое и этнографическое понимание фетишизма в таких текстах невольным образом смешивались, позволяя думать, что и сама советская экономика с ее постулатами о плановом народном хозяйстве, производстве и потреблении может служить предметом этнографического изучения.
Первые шаги к такому изучению уже сделаны — преимущественно в работах, посвященных различного рода социальным «сбоям» потребления в условиях советской «дефицитной экономики» (венгерский экономист Янош Корнаи, впервые использовавший это словосочетание, полагал, что по своей сути оно применимо к любой социалистической экономике и различается лишь в особенностях маркетинга) [Корнаи 1990]. Положившая начало изучению советской повседневности Наталья Козлова писала, что «жалобы на “недостатки снабжения”, сопровождавшие всю советскую историю, не прекращались на ее закате: история, которая может быть написана под соответствующим углом зрения — когда чего не было» [Козлова 1996].
АНТРОПОЛОГИЧЕСКИЙ ФОРУМ № 25 74
Примеры «товарного фетишизма» в этих случаях предсказуемо обнаруживаются в широком спектре недоступных или редко присутствовавших на прилавках товаров [Ушакин 1999; Голо-фаст 2000; Долгин 2006; см. также статьи в сборнике: Люди и вещи 2005], но не сводятся к ним. Так, если икра, коньяк, шампанское, торты и твердокопченые колбасы и составляли, по удачному определению Юкки Гронова, предметы демократической «общей роскоши» [Gronow 2003], то предметами товарного фетишизма они могли служить только в том случае, если их символическая ценность выражалась в социальном реноме их владельцев — а так бывало не всегда (например, когда получение дефицитного товара было следствием какой-либо социально уравнительной процедуры — очереди или предварительно сделанного заказа)1.
Жевательная резинка в ряду таких товаров заслуживает внимания, поскольку ее фетишизация была фактически ограничена подростковой (преимущественно мальчиковой) средой и с этой точки зрения представляет пример, важный для изучения возрастной социализации советских подростков в 1960— 1980-е гг. Хронологическим стартом такой фетишизации можно считать период хрущевской либерализации, ознаменованный проведением в Москве IV Всемирного фестиваля молодежи и студентов (1957) и сопутствующими ему послаблениями погранично-визового режима, значительно увеличившими число иностранных туристов в СССР. С этого времени иностранная жевательная резинка оказывается сравнительно доступной для жителей тех городов, которые имели непосредственные торговые или туристические связи с зарубежными странами, прежде всего Москвы, Ленинграда, Одессы, Новороссийска, портовых городов Балтийского побережья и Владивостока. Вплоть до середины 1970-х гг., когда делаются первые попытки наладить производство советской жевательной резинки (в 1976 г. в Армении на Ереванской кондитерской фабрике, и с 1977 г. — в Эстонии на Таллиннской фабрике “Kalev”)2, ее появление в руках подростков так или иначе связывается с заграницей — миром, который для подавляющего большинства советских граждан существовал в сфере оттеняемого идеологией коллективного воображения. В эпоху «развитого социализма» (провозглашенного Л.И. Брежневым в 1967 г. на праздновании пятидесятилетия Великой Октябрьской
Константин Богданов. Жевательная резинка, ленинградские подростки и товарный фетишизм в условиях развитого социализма
ИССЛЕДОВАНИЯ
социалистической революции и законодательно утвержденного в Конституции СССР 1977 г.) символическая ценность жевательной резинки в подростковой среде достигает своего пика и держится на нем фактически до эпохи Перестройки, которая ознаменовалась не только потоком хлынувших в страну иностранных товаров, но и появлением широкого ассортимента жевательной резинки отечественного производства (в первую очередь московской фабрики «Рот-фронт»: «Мятная», «Апельсиновая», «Клубничная», «Малиновая» и «Кофейный Аромат», выпуск которых был начат в преддверии Олимпиады, но широко доступным вне Москвы товар стал только во второй половине 1980-х гг.)1. Социальной и при этом трагической кульминацией экстраординарного спроса на резинку среди подростков стало событие, произошедшее на стадионе в Сокольниках 10 марта 1975 г. В этот день после матча юниорских команд «Бэрри Коап» из Онтарио и советской сборной (победившей канадцев со счетом 5:1) канадцы стали раздавать болельщикам жевательную резинку (спонсором поездки канадцев выступила фирма “Wrigley”). В вызванной этим давке, которая усугубилась тем, что по всему стадиону отключился свет2, погиб 21 человек (тринадцати из них не исполнилось 16 лет) и 25 человек получили тяжелые увечья. Возможно, именно событие в Сокольниках подвигло Совет министров принять решение о производстве отечественной жевательной резинки [Раззаков 2012: 73—74]3. Во всяком случае, в предыдущие годы ее оценивали негативно: медики считали ее опасной для зубов и пищеварения, а публицисты — атрибутом западного образа жизни, тлетворно влияющим на советскую молодежь. Для опасений последнего рода у правоверного советского гражданина были основания: начиная с конца 1950-х гг. резинка становится одним из неизменных предметов фарцовки — общения с иностранцами с целью приобретения у них дефицитных в СССР товаров [Романов, Ярская-Смирнова 2005; Васильев 2007]4.
Распространение сведений о жевательной резинке в этом случае имело предысторию, связывавшую ее с чуждым для советского
АНТРОПОЛОГИЧЕСКИЙ ФОРУМ № 25 76
человека публичным поведением. Соответствующие упоминания в советской литературе и кинофильмах 1930—1950-х гг. оттеняют образы иностранцев, и прежде всего американцев, склонность которых к такому странному кондитерскому изделию, которое можно жевать, но нельзя съесть, равнозначна их склонности и ко многому другому, что является странным на взгляд «нормального» (= советского) человека. Илья Ильф и Евгений Петров, одни из первых, кто пытался ответить на вопрос о причинах популярности жевательной резинки в США, объяснили ее капиталистической политикой наживы, заставляющей американцев мириться с тем, что им продают мороженное мясо, соленое масло, недозрелые помидоры и — в том же ряду малосъедобной дряни — жевательную резинку:
В Америке дело народного питания, как и все остальные дела, построено на одном принципе — выгодно или невыгодно. Под Нью-Йорком невыгодно разводить скот и устраивать огороды. Поэтому люди едят мороженое мясо, соленое масло и недозревшие помидоры. Какому-то дельцу выгодно продавать жевательную резинку — и народ приучили к этой жвачке [Ильф, Петров 1961: 39].
В послевоенной публицистике и в атмосфере «холодной войны» образ жующего американца выглядит уже не жалко, но угрожающе. Жвачка — это уже не только то, что символизирует собою американский образ жизни, но и то, что насаждается путем пропаганды и прямой агрессии. Своего публицистического апофеоза этот образ достигнет позже в стихотворении Андрея Вознесенского «Строки» (1967): «Чавкая чуингамом, впечатывая каучук, / за волосы дочь Вьетнама волочит нео-кучум» (последнее слово — придуманный поэтом неологизм от имени кровожадного сибирского хана Кучума), но уже в 1954 г. советскому читателю сообщалось, что глава прозападного режима во Вьетнаме император Бао Дай неспроста пристрастился к жевательной резинке и один из его слуг специально следит за тем, чтобы она всегда была в его карманах [Леонтьев 1954: 46].
С конца 1950-х гг. известия о жевательной резинке в советской прессе множатся, однако теперь она все чаще упоминается как позорный фетиш тех, кто своим поведением оскорбляет достоинство советских людей. В январе 1959 г. в «Комсомольской правде» публикуется статья о стилягах и фарцовщиках «Печальные рыцари жевательной резинки», в которой любители иностранщины предстают потенциальными предателями социалистической родины. На следующий год, поминая эту статью, авторы журнала «Агитатор» предостерегали об опасностях воспитания, когда
иные не в меру любвеобильные родители тоже помогают растить из своих детей лоботрясов, умеющих хорошо трудиться только за
Константин Богданов. Жевательная резинка, ленинградские подростки и товарный фетишизм в условиях развитого социализма
ИССЛЕДОВАНИЯ
столом. Любить детей и курица умеет, а если неправильно воспитывать, то из сына или дочки может подчас выйти торговец своей душой за жевательную резинку, вроде Репникова и Рыбкина, о которых рассказала недавно «Комсомольская правда». Конечно, их нужно клеймить позором, всех этих трутней, тунеядцев [Советы новаторов 1960: 4].
В том же 1960 г. на киноэкраны страны вышел документальный фильм В. Краснопольского и В. Ускова «Тени на тротуарах», также разоблачавший фарцовщиков и тунеядцев в русле уже складывавшейся пропагандистской риторики, которая расценивала фарцовку и товар фарцовщиков как «мелочи», чреватые обернуться преступлениями против советского государства [Грошев, Ждан 1969: 499]. Указ 1961 г. «Об усилении борьбы с лицами, уклоняющимися от общественно полезного труда и ведущими паразитический образ жизни» и принятая на основании этого указа ст. 209 УК РСФСР придали таким рассуждениям правовую основу, а слова председателя КГБ при СМ СССР А.Н. Шелепина, произнесенные в речи на XXII съезде КПСС, напомнили советским гражданам, кто отныне является их «внутренним врагом»: таковы «паразитические элементы», «все те, кто живет за счет народа»1. В пафосе идеологических обличений жевательная резинка в какой-то момент становится жупелом, в котором сосредоточивается все чуждое и враждебное настоящим советским людям. В публицистическом и литературном описании быта фарцовщиков они характерно типизируются как беспринципные бездельники, порочащие советского человека — такими, например, они рисовались в повести Леонида Волкова «Пятна» (1962) [Волков 1962] или очерке Владимира Лисовского «Максим искупает вину» (1963):
Среди «фарцовщиков» трудиться не принято: «Пусть работает трактор: он железный. А мы и так едим черную икру». В пьяном угаре подобные отщепенцы глумились над самым святым, что есть у советского человека, над его рабочей гордостью, честью, патриотизмом. Целыми днями слонялись они у подъездов музеев, гостиниц, ресторанов в поисках зарубежных туристов. А завидев иностранцев, спешили сделать свой «бизнес», подобострастно осведомлялись: «Жевательная резинка, носки, авторучки есть?» [Лисовский 1963: 76]2.
АНТРОПОЛОГИЧЕСКИЙ ФОРУМ № 25 78
Причины возникновения такого явления, как фарцовка, идеологически объяснялись как упущениями воспитательной работы среди молодежи, так и стремлением зарубежных туристов к наживе — деньгам и сувенирам1. Но не только: в потакании фарцовщикам и одаривании советских подростков западными «сувенирами» виделись происки зарубежных спецслужб, занятых поиском потенциальных агентов. Такие истории рассказывались, в частности, в повести Марии Белаховой «Дочь» (1960) и предостерегающем сочинении Е.Ф. Безродного «Шпионам нет дороги» (1962)2. Борьба правоохранительных органов с фарцовщиками — особенно в тех случаях, когда объектом купли-продажи служили дорогостоящий дефицит или иностранная валюта (по ст. 154 УК РСФСР, принятого в 1960 г., за спекуляцию в качестве промысла и в крупных размерах виновные наказывались лишением свободы на срок до семи лет с конфискацией имущества, а «нарушение правил валютных операций» тянуло на «расстрельную» статью 88 УК РСФСР, «щадящим» вариантом которой значилось лишение свободы сроком до 15 лет с конфискацией имущества)3, — продолжалась вплоть до перестроечных лет, но публицистические страсти вокруг жевательной резинки стихают к концу 1960-х гг. В изданной в 1967 г. книге Даниила Гранина «Примечания к путеводителю» описание поездки писателя в Англию сопровождалось диалогом, реабилитирующим в глазах читателя жевательную резинку. Наверное, есть вещи, которые стоит запрещать, — замечает здесь автор в ходе диалога со знакомой по туристической группе о допустимости прилюдных поцелуев в парке и абстрактной живописи, но «кое-что — лучше попробовать самому. Вот, например, помните, как ругали жевательную резинку? А я купил двадцать пачек. Прекрасная штука. Вместо сигарет. Отвыкаю курить» [Гранин 1967: 249].
В 1970-е гг. суждения взрослых о жевательной резинке касались преимущественно подростков — в той мере, в какой они исходили от родителей и учителей, привычно запрещавших ученикам жевать на уроках и вольно или невольно способствовавших распространению страшилок о том, что процесс жевания на пустой желудок вызывает гастрит и язву, что от проглоченной резинки склеивается попа, а сама она растворяется
ИССЛЕДОВАНИЯ
в желудке семь лет1. Конспирологическими и еще более пугающими версиями тех же страшилок были рассказы о садистах-иностранцах, вкладывающих в пластинки и подушечки жевательных резинок, которые они раздают советским детям, бритвы, иголки, колотое стекло и крысиный яд2. Запретительные аргументы такого рода, впрочем, действовали мало и даже, наоборот, подчеркивали особенную значимость заветных жвачек. Я полагаю, что не последним фактором, определявшим эту значимость в глазах подростков, была вкусовая безальтернативность жевательной резинки в сравнении с той продукцией, которая появлялась на прилавках советских магазинов (если не считать ее далекого аптечного суррогата — топленой лиственничной смолы, называвшейся в просторечии «серой»)3. Появление образцов отечественной жевательной резинки эту ситуацию в известной степени изменило, но не устранило вовсе. Отечественная продукция оценивалась значительно ниже, считаясь и менее вкусной, и непритягательной внешне (в сравнении с ярким разнообразием иностранных упаковок)4. Причинно-следственные связи, которые объяснили бы ценность жевательной резинки в глазах тогдашних подростков, не определяются в этих случаях только вкусовым эффектом кукуруз1 Олег (oadam) «О советской жвачке» (запись в Живом журнале пользователя oadam 29 дек. 2011 г. <http://oadam.MvejournaLcom/108695.htm[?thread=8099223>). Впрочем, в начале 1970-х гг. сомнения относительно полезности жевательной резинки высказывают и специалисты-медики: «Радикально ставить вопрос о выпуске жевательной резинки в нашей стране можно будет только в том случае, если будет ясно доказано, что она не приносит вреда» [Новый препарат 1973: 92].
АНТРОПОЛОГИЧЕСКИЙ ФОРУМ № 25 80
ного сиропа и сахара с ароматизаторами. Жевательная резинка могла быть вкусной и не очень, но ее притягательность таилась не столько во вкусе, сколько в семиотических факторах, сопутствовавших ее явной и неявной контекстуализации — ассоциативной связи с далеким и интригующим пространством неповседневного, не-рутинного, не-привычного мира. С психологической точки зрения важно, что сила таких ассоциаций поддерживалась не только зрительным и, соответственно, умозрительным образом (хотя яркие фантики и иностранные надписи на них этому способствовали), но и непосредственно физиологическим присвоением. Пережевывание резинки, само держание ее во рту до тех пор, пока она не становилась безвкусной и жесткой (или безвкусной и рыхлой), было процессом реализации не слишком определенной, но вполне непосредственной коммуникации с кем-то и чем-то далеким и желанным. Доживи Фрейд до времени, когда жевательная резинка стала фетишем советских подростков, он, вероятно, нашел бы дополнительные аргументы, чтобы связать процесс такого жевания с фиксацией на оральной стадии психосексуального развития.
Как бы то ни было, за отечественной жевательной резинкой маячила таинственная заграница, представление о которой, в свою очередь, наделялось своеобразными вкусовыми и ольфакторными характеристиками. Вкус жевательной резинки и ее диковинные физико-химические свойства, позволявшие надувать из нее пузыри и растягивать длинные волокна (советская жевательная резинка, к слову сказать, надувалась и растягивалась намного хуже), были вкусом и свойствами неведомого советскому подростку мира, о котором он мог судить только понаслышке. Поэтому факт владения и жевания такой резинки в определенном смысле был равнозначен причастности к чужедальнему, манящему и пробуждающему просвещенное любопытство (необходимое хотя бы для того, чтобы уметь прочесть и запомнить иноязычные надписи на обертках: Риг-лис, Спеарминт, Даблминт, Пурукуми, Кавгумми, Чуинггам, Дженки, Холливуд, Дональд и т.д.).
В тех городах СССР, где жевательная резинка была предметом фарцовки, она же выступала стимулом к усвоению навыков иноязычного общения, необходимых для ее приобретения. К примеру, в Выборге и Ленинграде, куда подавляющее количество жевательной резинки доставляли туристы из Финляндии1, редкий школьник не знал хотя бы некоторых финских
Данные о числе финских туристов в СССР в советских и финских источниках разнятся, но в целом (по данным середины 1970-х гг.) позволяют судить о Финляндии как о второй (после Польши) стране, поставлявшей наибольшее количество иностранных туристов в СССР (по советским источКонстантин Богданов. Жевательная резинка, ленинградские подростки и товарный фетишизм в условиях развитого социализма
ИССЛЕДОВАНИЯ
слов и выражений, достаточных для того, чтобы определиться с предметом и целью своего лингвистического натиска. «Пуру-куми ё?» («Жевательная резинка есть?») и финские числительные служили паролем для юных интернационалистов, околачивавшихся возле стоянок автобусов и гостиниц в дни массовых заездов туристов [Yurchak 2006: 202—203; Черейский 2012; Вышенков 2014; Kelly 2014: 187—188].
Здесь я вступаю на зыбкую почву той этнографии, которую Дэвид Хайано некогда назвал автоэтнографией [Соколовский 2010; историю термина датируют появлением статьи: Hayano 1979]. Воспоминания об уличном ленинградском отрочестве склоняют меня к тому, чтобы разделить тогдашних своих сверстников (мальчиков) на две категории: фарцовщиков (в тогдашнем Ленинграде их иногда называли «пурукумщиками»), покупавших или выменивавших резинку у финнов, и тех, кто ее покупал у фарцовщиков. Вероятно, были и другие категории — те, кто жевательной резинкой не интересовался вовсе, и те, кому ее привозили родители, но я с ними не сталкивался1. Фарцовка и продажа резинки, которой я занимался сам, приносила приличную прибыль: в 1977—1978 гг. финны, приезжавшие в гостиницу «Дружба» (ул. Чапыгина, д. 4), обычно продавали пять упаковок жевательной резинки «Дженки» (по пять подушечек в каждой) за рубль. В школе одна упаковка «Дженки» шла за рубль (а иногда и за рубль двадцать), так что общая сумма прибыли составляла 400 %. Но я могу утверждать, что для подавляющего числа моих приятелей, занимавшихся тем же «бизнесом», главным в нем был не только барыш, но и стремление пополнить собственные запасы. Небезопасность даже мелкой фарцовки (грозившей объяснением с милицией, родителями, административными оргвыводами, а иногда также неприятными недоразумениями с конкурентами) наделяла ее аурой своеобразного романтизма, риска и, условно говоря, корпоративной чести, запрещавшей, например, не покупать жевательную резинку или выменивать ее на какие-нибудь советские значки, а попросту выпрашивать.
При многообразии форм фетишизма, вообще свойственного, как отмечают психологи, для детского и подросткового возраста [Посыпанова 2011], страсть моих ровесников в 1970-е гг.
никам, учитывающим индивидуальные туры с остановкой на одну ночь: около 600 тысяч человек в год — 14,8 % от общего числа порядка 3,9 млн чел.) [Kostiainen 1998].
Коллеги, обсуждавшие со мною положения настоящей работы, заставляют меня признать, что мои наблюдения ограничены как в гендерном, так и в «топонимическом» отношении даже применительно к Ленинграду: девочки относились к жевательной резинке иначе, чем мальчики, а доступность самой резинки и распространенность фарцовки сильно разнились в центральных районах и на городских окраинах.
АНТРОПОЛОГИЧЕСКИЙ ФОРУМ № 25 82
к ж?