Спросить
Войти

Евразия: проблемы соседства культур и межкультурного взаимодействия

Автор: указан в статье

ОБЩЕНИЕ

Евразия: проблемы соседства культур

и межкультурного взаимодействия

Светлана Лурье

До тех пор, пока не начинаешь изучать процессы взаимовлияния культур, культурных изменений, механизмы модернизации (а как обойтись без этого в эпоху перемен и реформ?), не представляешь, до какой степени история, казалось бы, известная и даже по-своему логичная, наполнена необъяснимыми парадоксами. Явление, кажущееся понятным в контексте истории одного народа, превращается в загадку, как только становится ясен его межкультурный контекст. И все рассуждения о межкультурных взаимодействиях останутся пустым звуком, пока не будет найден, хотя бы в первом приближении, ответ на вопрос: что, почему, когда заимствуется, а что вопреки любой человеческой логике остается «самобытным».

Проблема взаимодействия культур особенно важна при исследовании культурных контактов в евразийском пространстве, поскольку здесь сталкивались самые разнообразные цивилизации, соседствовали народы, принадлежавшие к разным культурным мирам. В своей работе мы попытаемся проследить логику этого взаимодействия.

Межэтническая контактная ситуация: понимание и непонимание

Один из наиболее крупных исследователей русской крестьянской общины в Сибири и динамики ее развития, посвятивший этой теме несколько обширных трудов А. А. Кауфман писал в

Светлана Владимировна Лурье, научный сотрудник Санкт-Петербургского филиала Института социологии Российской академии наук, Санкт-Петербург.

* Статья подготовлена при поддержке Российского гуманитарного научного фонда.

одной из своих книг: «Основанные на лишенных систематичности, бесконечных отводах и разграничениях, местами же и вовсе не подвергавшиеся регулирующему воздействию правительства, землевладения эти, конечно, не могут не представлять собой чрезвычайно пестрой картины, в которой отсутствует только одна форма — единоличное, подворно-наследственное хозяйство»:. В другой книге он делает замечание: «Почему прогрессирующее утеснение (сокращение земельных ресурсов. — С.Л.) приводит к такой, а не обратной эволюции — к развитию уравнительного пользования, а не к фиксации подворного владения? Это, может быть, возможно объяснить «правом на труд»? — но почему это право повлияло в данном направлении в Сибири, вероятно, повлияло так в Великоросских губерниях, но не помешало фиксации подворных владений на Украине? Это, мне думается, вопрос, выходящий из области научного познания»2.

Действительно, статистика весьма любопытная: доля общинных землевладений в Великороссии к началу XIX века колебалась от 98% в северных и восточных регионах до 89% в южных и западных3. Примерно такой же она была в Русской (Закавказской) Армении (86%)4, относительно высокой в Бессарабии (77%), зато в Белоруссии и Левобережной Украине она опускалась до 35%5. В Грузии и Литве она была равна нулю. А в Финляндии мы не встретим даже того типа поселений, который напоминал бы русскую деревню.

Мы не случайно взяли в качестве примера народы, исторически находившиеся в самом тесном взаимодействии друг с другом (славянские народы, великороссы и финны), народы, связи между которыми до ХУШ—ХГХ веков оставались на верхушечном уровне (русские, грузины, армяне, молдаване), и народы, которые практически не взаимодействовали между собой (армяне и литовцы, грузины и литовцы, грузины и финны). На всех этих примерах мы видим, что степень соседства и интенсивность общения весьма незначительно сказывались на таком существенно важном факторе жизнедеятельности народа, как характер землепользования. Трудно понять, почему формы землепользования не становились предметом заимствования всякий раз, когда это оправдано прагматически. Встает вопрос: что вообще может быть предметом заимствования, а что нет?

Долгое время в науке была широко распространена диффузионист-ская модель культуры, делавшая акцент на заимствованиях. Особенно пристально с этой точки зрения изучались колониальные ситуации, которые представлялись ситуациями контакта более развитой и активной культуры с менее развитой, пассивной6. Но эта парадигма оказалась ложной. Антрополог О. Маннони писал: «Было бы очевидным упрощением думать о двух культурах, как о двух сосудах, наполненных в неравной мере, и полагать, что если они будут сообщаться, то их со-

держимое придет к одному уровню. Мы были удивлены, открыв, что какие-то элементы нашей цивилизации туземное население колоний воспринимало более или менее легко, а другие решительно отвергало. Обобщая, можно сказать, что население колоний приняло определенные детали нашей цивилизации, но отвергло ее как целое»7. В другой книге делался вывод: «Каждое общество видит в другом отражение своей собственной политической системы с присущими ей ценностями. Эта проекция политических ценностей и политических понятий ведет к фундаментальному непониманию и нереалистическим ожиданиям с обеих сторон»8. Колониальная ситуация все чаще рассматривалась как ситуация априорного взаимного непонимания. Параллельно приходилось отказываться от распространенной оппозиции «традиция — модернизация». Выяснилось, что в противоположность трактовке, ведущей свое происхождение от Макса Вебера, традиция — это явление весьма подвижное. «Традиционные структуры могут обеспечивать средства, а традиционные ценности — легитимацию для достижения новых целей»9. Более того, «традиция может оказывать позитивное воздействие на процесс модернизации, а может — препятствовать ему, равно как и процесс модернизации может приводить к ослаблению влияния традиции, а может и способствовать ее усилению»10. И объяснение такой неравномерности до сих пор остается одним из самых существенных вопросов для специалистов по теории традиции.

Легко было бы, если бы объяснялось так: в незыблемости сохраняются те характеристики, которые народ связывает со своей самоидентификацией, — как имеющие для него особенную ценность. Но нет, упорно, как трава сквозь асфальт, пробиваются в разных ситуациях черты народной культуры, которые имеют, казалось бы, второстепенное значение и которые народ даже и не думал никогда увязывать со своей идентичностью. И напротив, история национальных движений показывает, что легче всего заимствуются именно те черты, которые и самим представителям данного народа, и внешним наблюдателям порой кажутся выражающими его сущность.

Итак, что может быть предметом культурного заимствования, а что нет? Попытаемся понять это, обратившись к двум конкретным примерам: динамике русско-армянской контактной ситуации в Закавказье и взаимодействию русских и британских имперских доминант в Центральной Азии.

«Что мы, то есть русские, создаем на Кавказе?»

Начнем с истории.

Отношения между русскими и армянами в первой половине XIX века казались почти идиллическими: «Совпадение интересов, стремлений было настолько полностью гармонично, что Россия не проводила разницу между русскими и армянами (например, для укрепления и защиты своих южных рубежей она заселяла их армянами)»11. В это время армяне абсолютно равнодушно (в отличие от грузин) отнеслись к крушению своих расчетов на автономию в рамках империи.

Корни этой первоначальной идиллии русско-армянских отношений были в том, что армяне переняли у русских целый ряд важнейших политических идеалов и ценностей. В частности, они усвоили ценности Российской империи и активно проводили их в жизнь. В определенной мере это противоречило традиции армян. Россия провозглашала себя наследницей Византии, а для армян отношения с Византией исторически были весьма осложнены ввиду острых религиозных различий. Последние даже послужили причиной нескольких серьезных военных столкновений. Однако в XIX веке острота этого противостояния забывается, а русские начинают восприниматься почти как единоверцы. Известны многочисленные, хотя и разрозненные случаи перехода армян в православие12.

То, что армяне относительно легко восприняли российские государственные идеалы, в конечном счете, объясняется сходством российской и армянской общины. У них оказались близкими, во-первых, функции общины (как внутренние, так и обслуживавшие контакты с более широким социальным окружением); во-вторых, направленность развития поземельных отношений, в частности, усиление со временем сходных тенденций в землепользовании. Армянская община, как и русская, была не просто поземельно-хозяйственным союзом, но и крестьянским «миром» во всем многообразии его функций (экономических, управленческих, культурных, карательных, оборонительных). То было, по сути, мини-государство. Соответственно и в России, и в Армении мы встречаем, если так можно выразиться, народный этатизм, в обоих случаях провоцируемый специфической общинной практикой. И у русских, и у армян он выражался в таких общих чертах, как определенная психологическая самоизоляция, а также имплицитное, но упрямое представление о некой известной этим народам государственной легитимности, которая может сколь угодно расходиться с актуальной легитимностью государства, в котором они проживают. Кроме того, и у русских, и у армян народный этатизм обнаруживал себя в любви к большим, сильным, мощным государствам. И потому армянская крестьянская община легко встраивалась в российскую структуру социального взаимодействия, а армяне апеллировали со своими жалобами к русскому царю. Для них

это было тем более естественно, что армянского царя не существовало уже несколько веков, а признать русского царя своим было вполне возможно. Таким образом, психологически восстанавливалась естественная для восточных народов двухступенчатая иерархия: община — царь.

Однако к концу XIX века от былой идиллии не осталось и следа, и порой русским авторам представлялось, что «армяне ненавидят Россию и все русское»13. В начале ХХ века дело доходит до вооруженных стычек между армянами и русскими войсками, а в 1903 году армяне в ответ на некоторые антиармянские меры Кавказской администрации используют нечто вроде тактики «гражданского неповиновения», то есть на какое-то время в массовом порядке фактически прерывают все связи с российскими государственными властями и ведут себя столь вызывающе, что на них начинают смотреть как на прямых врагов Российского государства. Русский публицист в сердцах задается вопросом, что мы, в конце концов, создаем в Закавказье — Россию или Армению? Но парадокс состоял в том, что армяне того времени этого вопроса перед собой не ставили. Они создавали империю. При этом считали себя представителями имперской российской администрации, поступающими исходя из общих интересов империи. Причем в этот период их ценностная ориентация не претерпевает сколько-нибудь существенных изменений, так что новый наместник граф Воронцов-Дашков докладывал в Петербург, что «всякая попытка обвинить в сепаратизме армянский народ разбивается о реальные факты, доказывающие, напротив, преданность армян России»14.

Можно предположить, что суть конфликта состояла не в борьбе ценностных доминант, а в способе, которыми эти ценностные доминанты воплощались в жизнь тем и другим народом. Порой сами эти общие ценности воздвигали между русскими и армянами почти непроходимую стену: приверженность государственным идеалам делала армянское население в империи довольно конфликтным не из стремления к сепаратизму, в чем их обычно подозревали, а вследствие того, что они не ощущали себя в империи чуждым элементом, временными жителями. Они стремились устроиться поудобнее, не только приспособиться к чужим структурам, но и приспособить эти структуры под себя, включиться в общий имперский, общегосударственный процесс, как они себе его представляли. Однако общегосударственный процесс, очевидно, явление значительно более сложное, чем борьба за осуществление государственных ценностей. Это также (и даже прежде всего) внутриэтнический процесс, и строится он на уникальном взаимодействии членов данного этноса, разных его групп. Ибо каждый народ имеет абсолютно разную внутриэтническую организацию

— не в смысле наличия или отсутствия тех или иных общественных институций, а в смысле структуры функционального внутриэтнического конфликта.

По нашему представлению, парадигмы, составляющие стержень культурной традиции народа, являются комплексом бессознательных представлений, определяющих условия и характер действия человека в мире. Мы будем называть эти представления этническими константами 15. Этнические константы включают в себя следующие парадигмы: локализацию источника зла, локализацию источника добра; представление о способе действия, при котором добро побеждает зло. С их помощью люди рационализируют мир таким образом, чтобы в нем оказалась принципиально возможна человеческая активность. Ведь для того, чтобы действовать, человек должен сначала в своем сознании определить, откуда исходит опасность, и назвать ее. Он должен также приписать себе определенные качества, необходимые для действия, в частности, отождествить себя с некой общностью людей, способных к совместному действию. В каждой этнической культуре представление об этой общности свое, особое.

Наполнение этнических констант конкретным содержанием представляет собой процесс сцепления бессознательных образов с фактами реальности посредством трансфера — переноса бессознательных образов на реальные объекты. Направленность трансфера (или выбор реальных объектов) определяется ценностной ориентацией группы. Этнический образ мира — это производная от этнических констант, с одной стороны, и ценностной ориентации — с другой. Константы и ориентация соотносятся как условия действия и цель действия.

Ценностная ориентация (а, следовательно, и объекты трансфера) не может быть единой для всех членов этноса. В рамках одного этноса имеется несколько вариантов идентичности (внутренних альтернатив). В основе их лежат одни и те же этнические константы. Эти варианты связаны также общей культурной темой, которая в каждом из них преломляется особым образом. Характер взаимодействия между внутриэт-ническими группами в значительной мере определяется необходимостью адаптации этноса к природной и социокультурной реальности. Для успешного выживания этноса, тем более для его внешней активности — самоорганизации, частным случаем которой является имперское строительство, вообще может быть необходимо, чтобы «правая рука не знала, что делает левая». Словно акт за актом разыгрывается драма, каждое из действий которой кажется изолированным и не имеющим отношения к целостному сюжету. Тем не менее все вместе они приводят к созиданию новых значительных институций. Эта драма во многом зависит от того, как народ воспринимает заселяемое им про-

странство, насколько комфортен для народа тот или иной способ действия. Идеологическое же и ценностное обоснование сами действия получают — если вообще получают — постфактум.

Различия в обычной модели внутриэтнического конфликта у русских и у армян заключаются в следующем. Русские интериоризируют внешнюю конфликтность и так стремятся нейтрализовать ее. Для них характерна устойчивость внутренних альтернатив, что помогает им проигрывать интериоризированные конфликты внутри себя. Для армян, напротив, характерна экстериоризация конфликтности — эксте-риоризация, которая требует от каждого нового поколения собственных усилий. И основной функциональный внутриэтничес-кий конфликт у армян как раз обусловлен постоянной потребностью в экстериоризации зла.

Проявления этих различий мы наблюдаем в разном понимании государственного (имперского) строительства русскими и армянами (последние принимали в нем в течение всего XIX века очень активное участие, занимая различные гражданские и военные посты на Кавказе и в других регионах империи). Новая территория как бы втягивалась русскими в себя, становилась ареной их внутренней драмы. Для ее постановки русские нуждались в «диком поле», в не ограниченной ни внешними, ни внутренними преградами территории. Армяне же, наоборот, стремились убрать с осваиваемой территории все, что может стать источником конфликта, да еще и оградить ее. Соприкосновение этих двух моделей приводило к недоразумениям примерно такого рода. Русские крестьяне расселялись, скажем, в причерноморские районы, представлявшие тогда собой девственные леса и бездорожье, и вот-вот должен был начаться очередной акт «драмы», которая могла быть очень затяжной и болезненной (прежде всего, для самих русских), но оканчивалась обычно правильными рядами устроенных переселенческих поселков. В это же время в район заселения вдруг направлялись экспедиции (даже из Петербурга), состоявшие, судя по спискам, в основном из армян, которые на несколько повышенных тонах начинали доказывать, что переселенческий участок вообще не пригоден для проживания, тем более для выходцев из других климатических зон, поскольку, например, заражен малярией (то есть внутренний деструктивный фактор, в данном случае экологического происхождения, еще не устранен). Русским между тем становилось вовсе не до малярии: они видели только, что кто-то посторонний влезает в их жизнь со своими советами. Начинался очередной скандал с массой взаимных обвинений.

Если иметь в виду общегосударственные и военно-стратегические интересы России, и тот и другой способ действия мог послужить ин-

тересам целого. Но были они столь различны, что зачастую обе стороны переставали понимать логику и последовательность действий друг друга. Русские подозревали в армянах сепаратистов, армяне смотрели на русских как на недотеп, которым как манна небесная досталась такая огромная и прекрасная страна, а они вертят ею, как мартышка очками.

Сама повторяющаяся структура этих конфликтов — а их история Закавказья знает множество — свидетельствует о многом. В первую очередь о том, что шла подспудная борьба за влияние на территории колонизации. Но особенности восприятия этой территории двумя народами и сами схемы ее освоения могут еще служить ключом к тому, чтобы понять бессознательные причины, заставлявшие стороны снова и снова повторять одни и те же действия, каждый раз приводившие к конфликтам. Конфликты были тем более острыми и глубокими, что армяне готовы были в значительной мере усвоить русскую систему ценностей. Но вот русскую схему действия они заимствовать не могли, поскольку она была непосредственно связана со структурой чужого для армян функционального внутриэтнического конфликта.

Рассматривая межэтнические отношения, исследователи обращают внимание на что угодно, кроме этих моментов столкновения поведенческих стереотипов разных народов, имеющих этнокультурные основания и касающихся таких глубинных и почти неосознаваемых вещей, как восприятие пространства, времени, процесса действия. Именно они и служат скрытой первопричиной взаимного непонимания и раздражительности, приводят к конфликтам. И какими только причинами эти конфликты не объясняют потом политологи...

На стыке двух империй

Теперь взглянем на проблему с другого конца. Рассмотрим модель колонизации народом территории и интеграции ее в общегосударственную целостность, а затем попытаемся понять, что в данной модели собственно «самобытного» — сохраняющегося практически вне зависимости от того, рационально ли это и нет ли другого известного и более легкого способа достичь того же результата. С этой целью исследуем взаимовлияние российской и британской имперских доминант на пространствах Центральной Азии.

Что представляла собой модель русской крестьянской колонизации? В каких бы формах она ни выражалась, она имела характер бегства от государства. При всей важности для государства народной колонизации (без которой «казенная колонизация не имела бы под-

держки и стерлась бы»16) шла игра в «кошки-мышки». Вплоть до ХХ века «переселенец тайком бежал с родины, тайком пробирался в Сибирь по неудобным путям сообщения <...> ходоки и организаторы мелких переселенческих партий приравнивались к политическим агитаторам и выдворялись на родину по этапу»17. Когда же государство наконец официально разрешает переселение, оно все-таки не управляет процессом. Дело Переселенческого Управления сводится к неполному удовлетворению спроса18. А потому и переселенцы в новых «забранных» краях были в большинстве случаев предоставлены сами себе и успех предприятия зависел, в частности, от того, нашли ли они общий язык с местным населением, или нет. В литературе описывается в качестве типичной следующая модель образования русских поселений: «Влиятельный киргиз привлекает или из жалости принимает два-три двора, входит во вкус получения дохода за усадьбу, покос или пашню деньгами или испольной работой, расширяет дело все более и более, пока заимка не превращается в поселок из 20—30 и более дворов»19.

Если учесть почти нелегальный характер русской колонизации, отсутствие реальной заботы о переселенцах, парадоксальными представляются народные толки и слухи, сопутствующие массовым переселениям конца XIX — начала ХХ века, сплошь и рядом несанкционированным. В этих толках очень отчетливо присутствовал мотив государственных льгот для переселенцев. Крестьяне в каком-то смысле полагали, что служат государству, от которого бегут...

Итак, модель русской колонизации может быть представлена следующим образом: бегство народа от государства — возвращение беглых вновь под государственную юрисдикцию — государственная колонизация новоприобретенных земель. Так было в XVII веке, так оставалось и в начале ХХ: «Крестьяне шли за Урал, не спрашивая, дозволено ли им это, и селились там, где им это нравилось. Жизнь заставляла правительство не только примириться с фактом, но и вмешиваться в дело в целях урегулирования водворения переселенцев на новых землях»20.

Русская крестьянская колонизация — практически во всех ее формах — может быть представлена как конфликт крестьянского мира с централизованным государством. Однако этот конфликт, повторяясь бессчетное число раз, оказывался «снятым». Ведь крестьянская община сама была мини-государством, обладала всеми функциями государства и даже некоторыми его атрибутами. Но как «мир» Россия не знает границ: она везде, где поселятся русские. Этот своеобразный перенос понятий и обеспечивал силу русской экспансии...

Для русских, вне зависимости от того, какие цели ими движут и каковы их ценностные доминанты, арена действия — это пространство,

не ограниченное ни внешними, ни внутренними преградами. Освоение территории происходит посредством выбрасывания в нее определенного излишка населения. Излишек же на любом новом месте организуется в самодостаточный и автономный «мир», который и становится субъектом действия по освоению территории.

В своей первоначальной форме русская колонизация представляла собой наслоение «чешуек» — участков территории, находившихся в юрисдикции отдельных «миров». Видимо, чешуйчатая структура пространства свойственна его восприятию русскими. Так, большие «чешуйки» наращиваемой посредством военной силы территории в идеале должны были тут же покрываться мелкими «чешуйками» территорий отдельных русских «миров». «Дикое поле» осваивается и ин-териоризируется по мере того как приобретает чешуйчатую «мирскую» структуру. Этим объясняется и напор крестьянской колонизации даже в тех краях, которые по своим природным условиям не очень-то подходили для оседлости русского населения. Уточним также, что как «дикое поле» воспринималась русскими крестьянами любая территория, которую они определяли как потенциально свою. При этом ее прежняя структурированность — будь то племенное деление или границы государственных образований — игнорировалась. Признавались (если имелись) лишь права туземной общины, — то есть та структурированность территории, которая типологически приближалась к «мирской», — и ничто больше.

Российские колонии в Туркестане меньше всего должны были напоминать «дикое поле». Непосредственное соседство с Британской империей вело, во-первых, к тому, что приграничные территории имели неформальный статус приграничных «крепостей», где перманентно существовало «особое положение»; во-вторых, русский и британский опыт управления зависимыми территориями влияли друг на друга. Российская Средняя Азия и Британская Индия имели тенденцию к превращению в зеркальное отражение друг друга. В Туркестане мы встречаем множество черт, для русской имперской политики в принципе не свойственных, — вплоть до применения протекторатной системы правления (Бухара, Хива). В Британской Индии возрастала роль прямого и унитарного правления. К 70-м годам XIX века три пятых англо-азиатского мира составляли территории, находившиеся под прямым управлением. При этом Британская Индия представляла собой почти особое государство, где большинство дел не только внутренней, но и внешней политики находилось в ведении генерал-губернатора, затем — вице-короля Индии. Туркестан представлял собой тоже достаточно автономное образование под почти неограниченным управлением генерал-губернатора. Так же, как и англичане, русские в

Средней Азии «оставляли своим завоеванным народам многие существенные формы управления и жизни по шариату»21 — при том, что на других окраинах империи система местного самоуправления и социальная структура, равно как и система административного управления, унифицировались по общероссийскому образцу. Население Туркестана постепенно приближалось по своему статусу к населению колоний западноевропейских стран, и его положение в значительной мере отличалось от положения, которое занимало в Российской империи население других окраин.

От англичан была воспринята идея жесткого государственного покровительства колонистам, поселившимся в новозавоеванном крае. В Средней Азии все время сохранялась более значительная дистанция между русским и местным населением, чем в других частях империи. Реального повседневного взаимодействия почти не происходило — будто воздвиглась невидимая стена. Контакты во многих случаях осуществлялись лишь через посредство властей. Практически не происходила и ассимиляция. Русская администрация не предпринимала каких-либо усилий для обращения местного населения в православие. И что самое главное — правительство всячески стремилось сдержать поток русских крестьян-переселенцев в «забранные края».

Однако «первые крестьянские просьбы о переселении в Сыр-Дарь-инскую область относятся еще к 1868 году»22, году завоевания. В том же 1868 году первые русские колонисты переселились в Семипалатинскую область: «242 семьи из Воронежской губернии прибыли в Верный»23. Что касается других регионов Средней Азии, то к 1914 году 40% населения казахской степи и 6% населения Туркестана составляли русские, в большинстве своем земледельцы24. «С 1896 по 1916 год более миллиона крестьян, пришедших из России, осели в районе Акмолинска и Семипалатинска»25. И в целом «скорость, с которой русские крестьяне и другие колонисты заселяли районы, присоединенные с помощью силы, заставляла стираться грань, отделявшую колонии от метрополии»26. Русский путешественник по Средней Азии Евгений Марков описал, как русские крестьяне едут в только-только занятый нашими войсками Мерв: «Смелые русаки без раздумья и ничтоже сумняшеся валили из своей Калуги в Мерву, как они называли Мерв, движимые темными слухами, что вызывают сюда в «забранный край» народушко российский на какие-то царские работы» 27. Этот эпизод очень типичен.

Со своей стороны, англичане в Индии улавливали и непроизвольно заимствовали взгляд русских на свои владения как на единую страну, причем страну континентальную, внутренне связанную и целостную. Британская Индия превращалась, по словам лорда Керзо-

на, в отдельную империю, присоединенную к английскому королевству, но остающуюся посторонним телом и одновременно — единственной частью Империи, вполне заслуживающей наименование империи28. Но вот в чем взаимовлияния не было, в чем каждая из империй полностью сохраняла свою специфику, так это в динамике народной колонизации. На нее не повлияли ни особые формы управления территориями, ни геостратегические нужды.

Начиная с 1859 года, после подавления восстания сипаев, британское правительство старалось привлечь в Индию жителей метрополии. На Индийском субконтиненте имелись нагорья, по климату, растительности и относительной редкости местного населения вполне пригодные для колонизации. Во всяком случае, они в большей степени подходили для земледельческой колонизации, чем «хлопковые земли» Средней Азии, заселявшиеся русскими крестьянами. Английский чиновник, прослуживший в Индии тридцать лет, писал, что предгорья Гималаев могут стать «великолепной находкой для голодающих крестьян Ирландии и горных местностей Шотландии»29. Еще более остро вопрос о британской колонизации пригималайских районов вставал в связи с возможной угрозой Индии со стороны России. «Колонизация горных районов Индии, — писал Х. Кларк, — дает нам преимущество, которое никогда не будет нами потеряно. Колонизация дает нам возможность создать милицию, которая будет поддерживать европейский контроль над Индией и защищать ее границы на севере и северо-востоке. Английское население в миллион человек сделает бунт или революцию в Индии невозможной и обезопасит мирное население, сделает наше господство незыблемым и положит конец всем планам России»30.

Поведение британских колонистов в Гималаях представляет особый интерес. Оно в целом соответствовало модели колонизации, по которой не следовало заселять территории со сколько-нибудь значительным местным населением, а если уж и приходится отступать от этого правила, то надо создавать специальную (зачастую громоздкую) защитную систему, препятствующую непосредственным контактам британских колонистов с туземцами.

Англичане давали самые идиллические характеристики коренным жителям Гималаев. В монахах и аскетах, нашедших себе убежища в снежной суровости величавых гор, они видели примеры величайшего самообуздания, столь отличного от «индийской чувственности» и столь импонировавшего викторианцам31. Гималаи в представлениях англичан были еще и местом преимущественно романтическим. Весь XIX век на них смотрят как на прибежище магии и тайн. Жизнь местных крестьян тоже описывалась с одобрением, чуть ли не в идилличе-

ских тонах. Специально обращалось внимание на «необыкновенно чистые и прекрасно возделанные угодья»32. Но, несмотря на все эти очарования и восхваления, чиновники лесного ведомства жили в поселках, приближаться к которым местным жителям было строжайше запрещено. А когда в наиболее перспективном для колонизации районе предгорий, Гарвале, действительно возникнут европейские поселения (Дерадун, Шакрата, Алмора и др.), их обитатели постараются вырубить естественные лесные массивы и засадить горные склоны корабельными соснами. Действия британцев могли бы казаться чисто прагматическими, если бы не одно обстоятельство: они привели к затяжному конфликту с местным населением в одном из немногочисленных плацдармов для колонизации. В результате численность в Гарвале выходцев с Британских островов так никогда и не превысила тысячу человек33. В целом же англичан в Индии, не состоявших на военной, ни на государственной службе, к концу XIX века, по одним данным, насчитывалось всего 50 тыс. человек34, по другим — около 100 тыс.35.

Итак, создавая миф о загадочных жителях Гималаев, англичане вполне абстрагировались от реального местного населения. Точно так же они воспевали чудесную природу края, но на практике признавали только хозяйственное отношение к ней. Их восприятие как бы раздваивалось. В результате, вполне осознавая и возможность, и желательность крестьянской колонизации Гарваля, они к ней так, по существу, и не приступили. Их модель колонизации осталась прежней. Вопреки всем доводам рассудка они воздвигли невидимый, но непреодолимый барьер между собой и местным населением, и именно эта преграда, а не соображения о стратегических выгодах, в конечном счете, определила их действия.

Англичане могли заимствовать у русских какие-то важные детали непривычного для них опыта управления континентальной империей. Но они не могли взять русскую модель колонизации. Русские же, невзирая на все ограничительные и запретительные меры властей, отчасти принятые под влиянием британского образца, рвутся на новые «забранные» земли, словно те медом намазаны. Демографическая ситуация в Гималаях препятствовала реализации внутриэтнического конфликта англичан (подобно тому, как это было с русскими в Закавказье). Русские в Средней Азии подобных затруднений не ощущали, так как механизмы освоения территории ими и местными тюрками не противоречили друг другу. И не имело значения, что субъективно смысл и цели своей деятельности те и другие понимали по-разному. На примере русско-армянской контактной ситуации мы видели, что никакие идеологические и ценностные заимствования (в частности,

имперские и государственные доминанты) не сопровождаются заимствованием моделей освоения территории. Ибо все те элементы культуры, которые значимы для нормальной реализации функционально внутриэтнического конфликта, — а модели освоения территории входят в число таких элементов, — не поддаются внешнему воздействию и не могут быть замещены схожими элементами другой культуры, если, конечно, речь не идет о полном разрушении культуры.

Процесс освоения территории связан с адаптацией человека к природной и социокультурной среде обитания, в том числе, с адаптацией психологической. В ходе нее формируются определенные модели человеческой деятельности. Их задача — психологически снизить степень дисгармонии между человеком и миром, сделать мир более комфортным. В той или иной степени иррациональные, эти модели имеют, однако, свою внутреннюю логику, которой и следуют люди. Она разумеется, получает якобы рациональное истолкование, связывается с определенными ценностными доминантами. Но пристальный взгляд на характер освоения народами новой территории помогает увидеть, что в поведении людей сплошь и рядом обнаруживают себя эти не замечаемые ими нелогичности, эти следствия достижения психологической адаптации человека к окружающему миру. Каждая культура формирует свой особый «адаптированный» образ реальности, опыт человека как бы укладывается ею в определенные парадигматические формы. Никакими экономическими причинами их не объяснишь. При межкультурных контактах относительно легко заимствуются внешние проявления культуры: идеология, ценности, даже язык. То, что обычно принимают за показатель ассимиляции, может оказываться относительно малозначимым. Те же парадигмы сознания, которые связаны не с идеологическими и не с ценностными основаниями, а с бессознательными комплексами, определяющими способ и характер активности человека в мире, не подвержены инокультурным влияниям. Они являются особыми адаптивными механизмами, позволяющими реализовываться функциональному внут-риэтническому конфликту. А последний, если он сохраняется, инициирует интегративные процессы в этносе при любых видимых чертах дезинтеграции.

В заключение коснемся вопроса, как соотносятся между собой все те уровни освоения территории, о которых говорилось выше. Мы попытались показать связь между микроуровнем и макроуровнем освое-

ния территории русскими посредством придания ей «мирской», чешуйчатой структуры. В этом, может быть, и состоит ответ на недоумения А. Кауфмана, почему в Сибири не сложилась подворная собственность на землю. Сибирь начала ХХ века — это территория преимущественной крестьянской колонизации (как до того Предкавказье, русский Север, Новороссия). Можно ли принимать микроуровень освоения пространства за самостоятельную составляющую функционального внутриэтнического конфликта? Что абсолютно ясно, так это то, что возможность изменения парадигмы действия на микроуровне отнюдь не сводится к смене идеологической доминанты. Но, вер

Другие работы в данной теме:
Контакты
Обратная связь
support@uchimsya.com
Учимся
Общая информация
Разделы
Тесты