Спросить
Войти

Особый путь русской революции

Автор: указан в статье

•шчд

И.И.Глебова

ОСОБЫЙ ПУТЬ РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

1 Это новая официальная формула событий 1917—1921 гг, представленная в Историко-культурном стандарте 2013 г., наделавшем много шума. В ее основе — не просто историографическая отсылка к Великой французской революции (республиканскому мифу о ней), но попытка подогнать русскую революцию под европейскую «норму».
2 1861 г. породил 1905-й, 1905г. — «генеральная репетиция» 1917-го; 1914—1916 гг. — мировая бойня и романовско-рас-путинское разложение и т.п.
2017 год в России проходит под знаком революции. Она, конечно, не «триумфально шествует» (так когда-то характеризовали процесс утверждения советской власти), но присутствует в публичном пространстве: о ней говорят. В России вообще вспоминают юбилеями — это традиция (история революции активнее всего обсуждалась в 1927, 1957, 1987, 1997 гг.), а тут еще магия даты — 100-летие требует воспоминаний. И главная юбилейная интонация — именно вспоминательная: 1917 год — наше прошлое. Разговоры о революции — в основном ретроспективные; их ведут историки — о причинах и мотивах, ходе и «выходе», вине и ошибках.

Главный итог юбилейного года видится мне в том, что Россия оказалась неспособна вырваться из плена Октября. Наша революция теперь уже навсегда останется Октябрьской; когда рассуждают о Великой русской революции1, имеют в виду именно Октябрь. Февраль по-прежнему в тени — малопонятен, малоинтересен; царская Россия — лишь исторический материал для выстраивания логики рево-люции2. В этом смысле юбилейные «разговоры» сливаются в какой-то новый извод истории КПСС. Да, конечно, современная Россия ведет свое происхождение от Октября. Тогда родились современное государство и общество; XX и даже начало XXI в. определены последствиями той революции. Однако связывать с этой датой весь возвеличивающий и оправдательный пафос юбилея — значит не понимать ни сути происходившего, ни исторического влияния Октября.

Когда революция не заканчивается

3 См. Пивоваров 2015: 32.

Революционный год (от февраля 1917 до января 1918 г., то есть от «медовой», по определению Зинаиды Гиппиус, февральско-мартовской революции до разгона Учредительного собрания — именно тогда, как полагает Юрий Пивоваров, и победил Октябрь3) оказался для России временем исторического выбора: какой будет страна, кто, какие силы станут направлять ее историю. Структура гражданской войны, из которой вышла совсем другая страна (уже не царская и не февральская), определилась тогда.

В западной прессе после Февраля 1917 г. писали о противостоянии двух Россий — России новой, патриотической (Думы, армии и народа) и России дворян и реакционеров из всех сословий (старой). Ничего подобного не было — ни этих Россий, ни противостояния. Страна ответила

на Февральскую революцию атмосферой эйфории (охватившей прежде всего столицу и крупные города) и общенациональной готовности к переменам.

& Россия 2015: 193.

5 Там же: 32—33.
6 Там же: 33.

NB! Многочисленные описания революции (первых дней «свободы»), по существу, иллюстрируют лаконичную формулу современника: «радостное, „весеннее" возбуждение»4. Емкость (второй план) придают ей следующие свидетельства. В провинции известия о событиях в Петрограде, полученные 1—2 марта, особенного впечатления на население не произвели; настроение было безучастным и сдержанно-любопытным5. Именно в этом современники видели необычный характер революции: «Все ждали, что будет, и не выражали сочувствия ни той, ни другой стороне. Никто не только не пожелал выступить в защиту правительства, но... не выразил даже сожаления о падении его». Не было ничего, что говорило бы «о возможности движения провинции против Петрограда»6. Чем дальше от центра, тем сильнее были выражены эти настроения.

7 О структуре русской революции см. Пивоваров 2015: 27—44.

Однако с ликвидацией старой власти («старого режима») революция не остановилась. Напротив, шла эскалация революционного процесса. Страна все больше разворачивалась к гражданской войне, внутренне на нее настраивалась, в нее втягивалась. Август-сентябрь 1917 г. — пик этой эскалации. Россия балансировала на грани. Нужен был только толчок, чтобы сорваться.

Тут возникает вопрос: почему? Как мне представляется, одна из причин в том, что революционный процесс, который нашел разрядку в Феврале 17-го, был не единственным. Это соединение и конфликт принципиально разных движений — февральского демократического, народных (историки говорят об общинной революции 1917—1918 гг., но сюда следует отнести и процессы в городе, прежде всего в Петрограде) и большевистского7. Каждое из этих движений имело целью перестроить («пересоздать») Россию. Другими словами, революция была сложным, многосоставным (в социальном и культурном отношениях) явлением, сразу вышедшим за рамки политики. Этим обусловлены ее особый облик, стиль, последствия.

Об истоках Февраль был первым из исторических выборов 1917 г. Во многом

и предпосылках эта революция была реакцией России на мировую войну — следствием Февральской вызванных ею социальных проблем, надлома культуры, брожения умов революции и пр. В то же время она имела долгую историю, поставив точку в по крайней мере столетнем споре власти и общества о том, какой быть России. То есть при всей необязательности и исторической «ненужности» Февраль 17-го был неслучаен.

Так завершилось историческое противостояние «образованного меньшинства» с породившей его (когда-то) властью (напрашиваются

юорптам риросжтпьа: риэаышлш п гпютш

аналогии с конфликтами «отец—сыновья», «учитель—ученики»). В результате долгой культурной эволюции (отбора, воспитания, накопления культуры) в России к началу ХХ в. появилось общество, имевшее немало черт гражданского. Оно не только прошло пору ученичества (прямого следования за европейской культурой), но и преодолело детскую зависимость от власти — выросло из той системы отношений, которые та выстроила и где желала быть всем.

NB! Мы привыкли считать тех, кто его составлял, малоэффективными, неопытными, неврастеничными хлюпиками, посредственностями, историческими неудачниками. Это взгляд в перспективе поражения: раз проиграли — значит, «лузеры», не заслуживающие ни понимания, ни снисхождения. Здесь чувствуется ленинское: «интеллигенция — это говно нации». Эти оценки не вытравить ни из простого обывателя, ни из профессионального исследователя. Они, однако, характеризуют нас, нынешних, а не русское общество начала ХХ в. Ничего лучше (мощнее, разнообразнее, образованнее, опытнее и результативнее) в нашей истории не было. Наше же к нему отношение похоже на то, как оно само воспринимало «николаевское самодержавие».

Русское общество, с которым (и через которое) Россия вошла в ХХ в., было во всех отношениях модерным. Ему свойственны тоска по обновлению, неутомимые искания «новой правды», новой веры, новых ценностей и ориентиров, оно заряжено на социальное творчество. В нем жил дух бунтарства; поиск, эксперимент и т.п. — естественный способ его существования, самореализации; его время — современность/будущее, а не настоящее/прошлое. Оно было до крайности самоуверенно, победно — и хорошо сознавало это, отказывая в каких-либо перспективах самодержавию.

Если общество уверовало в собственную сверхполноценность, наращивая тщеславие и готовясь «делать карьеру» в истории, то власть погрязла в комплексах неполноценности, остро переживая свою «неудачливость». Она «состарилась», истощила запас творческой (как консервативной, охранительной, насильственно-репрессивной, так и мо-дернизационной, преобразовательной) энергии. Ее будущее было отягощено прошлым; власть перестала побеждать, усваивала роль жертвы, была обречена отступать под общественным натиском со всех сторон (даже изнутри — со стороны нового двора, бюрократии, генералитета).

Этим в значительной мере объясняется тот факт, что самодержавие, долгое время бывшее в России «единственным европейцем», консерватором и реформатором в одном лице, во многом утратило свои модерниза-торские функции. Оно лишилось монополии на революционизм (эпоха перестроек России в формате монархических революций сверху закончилась), растеряло этос социального творчества. Пространство, традиционно принадлежавшее власти, неуклонно сокращалось (политические

контрреформы конца XIX и начала ХХ в. были попыткой затормозить этот процесс административно-репрессивными средствами). Функции социального переустройства перехватило общество. В стремлении подчеркнуть свою новую социально-творческую, развивающую роль оно присвоило власти статус реакционера, чего-то отжившего (пережитого Россией), олицетворявшего «темное» прошлое и туда тянувшее. Тем самым радикально менялся традиционный расклад сил наверху.

Эта трансформация должна была получить внешнее, формальное выражение. Борьба общества с властью была борьбой за новые формы, создающие благоприятную рамку для дальнейшего обновления страны. Отчетливее всего это демонстрирует сфера политики — собственно, ее появление служило показателем перемен, ее люди были авангардом модернизации. Новые политические элиты обладали силой и решимостью играть самостоятельную роль и определять социальные ориентиры. Они не просто стремились к расширению поля своей деятельности, но требовали тотального, принципиального изменения (осовременивания по европейским образцам) оснований элитообразования, воспроизводства власти. Поэтому в России оказались одинаково возможны как масштабные реформы, так и революционная ломка старой системы.

В этом — и только в этом — смысле модернизировавшиеся элиты противостояли самодержавию, отмежевывались от него. Только в этом смысле власть и была им чужда. В остальном тогдашняя монархия была соразмерна современному ей обществу — она принадлежала к верхнему культурному слою (России европеизированных, образованных «верхов»), генетически связывая его с «Европой избранных». Более того, по своим внутренним параметрам (соотношению либерального и насильственно-эксплуатационного, то есть собственно «руссковластного», компонентов) самодержавие начала ХХ в. гораздо ближе к европейским «родственникам», чем к собственным «прародителям» (из XVI, XVIII и даже XIX в.).

К началу ХХ в. русская власть обрела то качество, которое не позволяло ей сделать систематический террор средством удержания своего господства. Многое (из прежнего) стало для нее невозможно, недопустимо. В России это принято считать слабостью, для власти непозволительной и преступной. Мне же представляется, что в этом заключалась ее сила. Гуманизация («очеловечивание», демократизация) — мера исторической эволюции русской власти; благодаря ей она могла бы вписаться в новые времена.

NB! Гуманизация — это и есть путь ограничения власти. Известное самоопределение Николая II — «Хозяин земли русской» — вовсе не утверждение идеала самовластия в духе Иоанна Грозного («А жало-8 Первое послание вати есмя своих холопов вольны, а и казнить вольны же»8) или Пе1986:34—35. тра Великого («поднять Россию на дыбы»... и на дыбу). Времена настали другие; изменилось общество — поменялась власть. Именно тогда ее и убрали. Это главный вопрос, поставленный революцией:

почему мы терпим власть насильничающую, а не насильничающую не любим, порочим, презираем, свергаем? Неужели именно первая нам «социально близка»? Но если так, то что же мы за общество, чего хотим?

9 Обратим внимание на этимологию греческого слова «^т^»: изначально оно обозначало прежде всего силу (как способность одолеть в борьбе), а позднее приобрело значение власти и управления (Сергеев 1999: 12).
10 Дневник 2008: 331.

Самоограничение власти в 1905 г. было естественным следствием длительной эволюции, в ходе которой «взрослело» общество и растрачивался силовой, полицейский (то есть собственно кратократический9) властный потенциал. У этой эволюции были шансы продолжиться.

Мировая война обострила все старые проблемы страны и породила новые. Она изменила русское общество — чрезвычайно раздражила и ожесточила его, сделав одновременно избирательно легковерным и утопическим. Иначе говоря, она явилась первым пунктом в повестке русской революции. Именно под влиянием (давлением) войны образованный обыватель к концу 1916 г. окончательно свыкся с идеей смены действующей власти. «Страна полна слухов, которые показывают полное падение доверия к управительным способностям Государя и какое-то прямо желание переворота. В перевороте видят единственный способ уничтожить измену... — фиксировал в дневнике Лев Тихомиров, тонкий бытописатель и «социолог» того времени. — Пожалуй, и народ, и армия в общем за него (за императора — И.Г.), но очень условно, а именно не веря его способности управлять и даже вырваться из сетей „измены". Ну при таком настроении весьма возможна мысль — вырвать его силой из рук „измены" и дать ему других „помощников"... И это — вовсе не настроение одних „революционеров", не „интеллигенции" даже, а какой-то огромной массы обывателей... Теперь против Царя — в смысле полного неверия в него — множество самых обычных „обывателей", даже тех, которые в 1905 г. были монархистами, правыми и... стояли против революции»10.

Так проявлялись ставшие всеобщими трагическое ощущение невозможности больше жить в войне (войной), потребность сбросить ее чудовищное напряжение. Революция должна была встряхнуть, радикально изменить жизнь — конечно, к лучшему. По существу, и общество (гражданское и политическое), и обычный обыватель (а в войну «обыватель» торжествовал над «гражданином») были и не то чтобы против Николая, властей, но против войны, желали выйти из нее — как угодно. Такой выход и увидели в революции. В то, что войну можно закончить военным путем (сражаясь), зимой 1916—1917 гг., похоже, не верил никто (кроме царя и военного руководства), а вот в революцию — как желанное будущее, альтернативу войне — поверили. При этом переворот представлялся актом, направленным против «измены», которая якобы мешала России победить.

Парадокс: антивоенная, по сути, революция имела имидж (а отчасти и являлась) военно-патриотической, была революцией во имя победы — так ее мыслили общественники. Но главное, едва ли не всем казалось, что это путь в нормальную жизнь, возвращение к нормальности. А вот народу

11 Там же: 314.
12 Я полагаю, что Февраль 17-го поставил для России точку в той исторической эпопее; усталость от войны, напряженное ожидание ее окончания разрядились в революции (подробнее см. Глебова 2014).

(рабочим, солдатам, крестьянам) революция была интересна как возможность «прикончить» войну, переключиться на внутреннего врага. Об этом настрое, «бессмысленном и беспощадном», свидетельствовал осенью 1916 г. тот же Тихомиров: «...в народе назревают самые бесшабашные бунтовские инстинкты и грозят реками крови»11.

Февраль 1917 г. было бы неверно ограничивать событийной («технической») частью. Ему предшествовала революция сознания. Февра-листы — это прежде всего думские, кабинетные, салонные революционеры, которые по мере углубления войны все больше превращались в трибунов. Через тексты, выступления, беседы, встречи и т.п. они готовили страну к Февралю, формировали в умах установку на революцию, становились ее глашатаями.

Казалось бы, и революция действия должна была быть во всех отношениях общественной — по целям, движущим силам и методам, по итогам. Но Февраль 1917 г. неожиданно для всех (царя, политиков, бюрократии, полиции) оказался многосоставным событием, где сошлись разные социальные темы, требования, переживания, движения. Успех же петроградской революции обеспечило соединение протестного творчества масс («восстания») с политической волей элит, выстроивших новую власть (альтернативу старой). Новизна, демонстративные (до нарочитости) демократизм и народность были ее преимуществами перед николаевским самодержавием.

Мировая война началась и закончилась12 всплесками социального единства, для России вообще-то не характерного. В августе 1914 г., как и в феврале 1917-го, на исторической сцене действовал народ. Только войну он встретил патриотическим, милитарным, самодержавным, а в революции был антивоенным и антивластным. На короткий миг Февраль объединил то, что столетиями сцепляла монархия: два враждебных склада русской жизни, две субкультуры — «верхнюю» (интеллигентскую, европеизированную, давшую России тип современного человека) и «низовую» (традиционалистскую, архаичную, взбудораженную и раздраженную модернизационными экспериментами «верхов» на рубеже XIX—XX вв. — просто потому, что они означали вторжение в ее жизнь, изменение ее внутреннего строя, ее органики), определявшую бытие основной массы народонаселения. Потому и стал подлинно народной революцией.

Иначе говоря, революция — как идея и социальная практика — объединила простой народ и интеллигенцию, светско-политическую часть общества и церковь и т.п. Сообща они и скинули с себя историческую скрепу: русская монархия пала. Не ушла, а именно пала — под общим натиском общества и народа. Монарха свергли, династическая линия во власти не продолжилась. Одни считают это главным историческим достижением, другие — грехом (преступлением) Февраля. В любом случае Февраль создал другую страну; она родилась буквально в день отречения Николая II.

Утопия у власти13

13 Название книги Михаила Геллера и Александра Нек-рича — одного из лучших исследований советской эпохи. На мой взгляд, эта метафора в равной мере подходит и февралистам. Они полагали себя реалистами, старавшимися чуть «подтянуть» Россию к европейской норме («уравнять» с Европой), но как практики власти были совершенными революционерами: пытались рвануть страну из (проклятого) прошлого в (счастливое) будущее и в воплощении демократического идеала далеко опередили тогдашнюю Европу.
14 См. Колоницкий 2001: 326.

Февраль 1917 г. — пик эмансипационного процесса, продолжавшегося в России с Великих реформ 1860—1870-х годов (одна из возможных радикальных на него реакций). Деятели этой революции принадлежали к русскому освободительному движению, претворяли в жизнь его идеалы. Они представляли ту современную (модерную) Россию, которая появилась, набрала силы и вполне определилась в недрах старого порядка (того, что она полагала старым порядком). Казалось, она и поведет страну в ХХ столетие. Победив, лидеры Февраля стали строить новую Россию — по своему образу и подобию. Но как раз это и не удалось — в качестве творцов нового мира они потерпели поражение.

Февраль подвела тотальность победы. В отличие от революции 1905 г., где возобладал компромисс (власть и общество пошли на взаимное самоограничение), в феврале 1917 г. «организованная общественность» полностью и окончательно уничтожила «самодержавие».

NB! Я беру это слово в кавычки: после революции 1905 г. определять русскую монархию как самодержавную уже неверно. Ошибка всех исследователей революции в том, что монархия и бюрократия настойчиво и последовательно исключаются из эмансипационного процесса. При этом весь негатив истории русской свободы списывается на них. Основы данной традиции заложили февралисты (так их новая Россия наращивала субъектность). Но вот интересный факт. Выбирая для себя прошлое, общенациональные праздники, они остановились на следующих датах: 19 февраля — день освобождения крестьян от крепостной зависимости; 17 октября — «день установления в Российском Государстве первого конституционного строя»; 27 февраля — «в память Великой Российской революции, когда сам народ в лице Исполнительного комитета Государственной думы взял власть в свои руки»14. Здесь февралисты адекватны исторической реальности: монархия — фигурант освободительной традиции.

15 Сообщая на митинге в Таврическом дворце 2 марта 1917 г. об образовании Временного правительства, Павел Милюков в ответ на вопрос: «Кто вас выбрал?» — воскликнул: «Нас выбрала русская революция» (Степан-ский, Миллер (ред.) 1996:155—156).

Из политики были исключены все силы, не связанные происхождением с освободительным движением/традицией (те, что правее кадетов), — как «контрреволюционеры». Лидеры Февраля сделали исключительную ставку на новую, революционную легитимность15. Но она не могла гарантировать устойчивость, стабилизировать революцию; апелляция к ней была связана как раз с социальной радикализацией.

Февральская власть сразу пошла на решительные меры: провозгласила максимально широкую демократизацию, всеобщее избирательное право, «гражданский строй» (общественную самоорганизацию), отменила все «старорежимное», в том числе местную администрацию и полицию, то есть необходимые административные и правозащитные механизмы (возможно, плохие, но традиционные, привычные). Происходила не реконструкция (обновление «здания» — своего рода евроремонт), но полная перестройка системы, настоящая агрессия политической современности.

16 Гиппиус 1999: 545.
17 Россия 2015: 184.
18 Цит. по: Гайда 2003: 342.
19 Бунин 2003: 155.
20 Символично название первой организации русских марксистов: «Освобождение труда».

Россия, истощенная, разложенная и ожесточенная мировой войной, была плохим полигоном для подобного рода экспериментов.

Именно в стремлении реализовать свою утопию, а не в неспособности справиться с упавшей им в руки властью — главная проблема февралистов. Конечно, февральские политики вовсе не желали обрушить страну — они хотели ее только улучшить, осовременить (кстати, таковы же были намерения Михаила Горбачева, Бориса Ельцина, да и всех других реформаторов от власти — народных освободителей). Однако ускорили процесс не эмансипации, а энтропии, хаоса, распада. «Отчего свобода, такая сама по себе прекрасная, так безобразит людей? И неужели это уродство обязательно?» — в августе 1917 г. задавалась вопросом Гиппиус16. Русская революция впервые в ХХ столетии отчетливо продемонстрировала: эмансипационные процессы несут в себе огромные риски; в отсутствие ограничительных рамок негативные тенденции побеждают. Причем происходит это как-то незаметно, исподволь. Вот как вспоминал о послефевральских днях современник, тогда подросток: «...школьная жизнь пошла вкривь и вкось. Не знаю, что было тому причиной: в укладе... дорогого частного учебного заведения ничего не изменилось, кормить продолжали нас прекрасно, прислуга продолжала называть нас, при случае, „барчуками", никаких митингов... Учителя наши... как и раньше, никак не влияли на нас политически, но... учение и дисциплина разваливались сами собой»17.

Великая освободительная революция совершенно неожиданно для ее лидеров пробудила не созидательный энтузиазм, а социальные болезни. Александр Керенский с удивлением указывал на «своеобразнейшее явление революционной эпохи — массовую, болезненную лень»: «Солдаты переставали рыть окопы, нести службу, сражаться. Рабочие переставали работать. Чиновники забывали о своих канцеляриях. Вся деловая, трудовая жизнь огромной страны замирала. Всюду раздавались только бесконечные речи, прения, рассуждения»18. О том же писал Иван Бунин: «На всем... пространстве России... вдруг оборвалась громадная, веками налаженная жизнь и воцарилось какое-то недоуменное существование, беспричинная праздность и противоестественная свобода от всего, чем живо человеческое общество»19. Февральская революция намеревалась освободить труд20, но привела к освобождению от него.

Граждане новой России превращались из «служащих» (и служивых) — в «белобилетников», из работающих — в безработных (в смысле нежелания тяжело и эффективно работать, утраты этого навыка). В стране распадались любые трудовые ассоциации, производственно-технологические и информационно-управленческие структуры, нарушались социальные связи и коммуникации. Сложилась невиданная ранее ситуация: большинство населения вдруг стало балластом — асоциальным элементом, не участвовавшим в создании общественного продукта. Единственная партия, которая могла победить в таком «обществе», — партия освобождения от труда.

Это происходило и в непосредственной близости от власти. Февраль привел не к «пересозданию» государства, а к разложению государственного механизма.

NB! Стремление построить свое государство (или, по меньшей мере, перезагрузить его, как компьютер) характерно для всех революций. Утопия февралистов (русской либерально-демократической интеллигенции) требовала современного государства, которое соответствовало бы гражданскому обществу, составляло ему пару. Речь, по сути, шла о минимизации властно-бюрократической вертикали — переходе на общественную горизонталь. Это было вызовом национальной традиции и противоречило реалиям тотальной войны.

21 Палеолог 1991: 449.
22 Гайда 2003: 342—343.
23 Александр Иванович Гучков 1993: 134.

Государственный механизм попросту разладился: там едва ли не раньше всего воцарились расхлябанность, рассредоточенность, безработность. Служащие «большую часть своего времени заняты словоизвержением в советах или манифестациями на улицах»21, — отмечал уже в марте 1917 г. французский посол в России Морис Палеолог. В Военном министерстве, например, началась борьба за шестичасовой рабочий день и шла массовая запись в эсеры22. О результатах этой борьбы вспоминал Александр Гучков: когда понадобилось издать «очень спешный» циркулярный приказ, оказалось, что в Главном управлении Генерального штаба это некому сделать. В пять часов вечера в штабе еще оставались писари, но не было офицеров. «Главное управление Генерального штаба — война идет! Демократические требования [эти офицеры] применяли прежде всего к себе, вместо того чтобы писарям показать пример характера, выдержки. Это был крайний трагизм. Я чувствовал, что все слякотно, все расползалось»23. Утрата управленческих навыков, падение организационной культуры не позволяли контролировать сложнейшие социальные процессы, воздействовать на них.

По существу, к концу апреля — началу мая либеральная революция образованной, европейски воспитанной (во всех смыслах) России выполнила свои задачи. Не случайно именно на этот момент приходится первый правительственный кризис; либералы покидают правительство, начинается его «социализация». Революция «двинулась налево», «перебирая» социалистов (от относительно умеренных — до все более и более радикальных). Тогда же обнаружилось, как узок «электорат» Февраля; для того чтобы состояться, этой революции явно не хватало граждан. На исторической сцене стало отчетливо заметно присутствие других исторических сил. От них, а не от либерально-социалистических политиков, культурной публики все больше зависела судьба страны.

NB! Пожалуй, главная тема, открытая для науки этой революцией, — уязвимость демократического устройства, его зависимость от конкретных условий (времени и места), а также вариативность демократий. Выскажу предположение: России начала ХХ в. более всего

соответствовал политический режим 1906—1914 гг. — это и была ее мера демократии. Послефевральские же свободы оказались для страны чрезмерными (прежде всего культурно, ментально). Проблема Февраля состояла в том, что февралисты (общество, интеллигентный обыватель) эту меру уже превзошли, а большинство народа до нее еще не дозрело.

«Господин» петроградской улицы

24 Оно формировалось с эпохи Великих реформ — под влиянием индустриализации, урбанизации. Рождение массовой политики в 1905—1906 гг. придало ему новый импульс, а тотальная война и социальная революция окончательно оформили.
25 Эти слова Петра Струве, произнесенные после революции 1905 г., точно характеризуют и 1917 г. (Струве 1991: 148).

Послефевральская Россия оказалась миром не удовлетворенных, а просыпающихся революционеров, только еще мечтающих о завоеваниях и победах. 1917 год — время не только общественного брожения, но и народного взрыва, целой серии революций: рабочих, солдат, городских низов, мелкого и среднего чиновничества, крестьянства. Происходила массовизация революции, началось всероссийское «восстание масс», которое по своему радикализму было сродни средневековым протестным движениям. Через Февраль Россия выскочила в массовое общество (точнее, оно вышло из революции)24.

Массовые революционные движения имели, конечно, социальные (социально-экономические) причины. В то же время они были следствием процессов, которые развертывались в стране с 60-х годов XIX в., и мировой войны. Однако их главный источник — сама революция. По-слефевральский народ — это совсем иная социальная среда («почва»), чем рабочие, солдаты, крестьяне царской России. Народ менялся в ходе революции, в ответ на нее. «Политический радикализм интеллигентских идей» соединился с «социальным радикализмом народных ин-стинктов»25, что дало разрушительный эффект.

Историки много пишут о том, что после Февраля в деревню ринулись дезертиры. Эта взрывоопасная масса, озлобленная и надорванная войной, послужила катализатором «передельной революции», а потом, в Гражданскую, составила основу крестьянского повстанчества. Но резервы народной революции имелись и в больших городах (особенно в тех, где базировались запасные армейские части, — в Петрограде, Казани, Нижнем Новгороде и др.). Их социальное пространство оказалось чрезвычайно засорено — из-за войны и революции там скопилось огромное число практически ничем не занятых людей (беженцев, дезертиров, запасных, профессиональных революционеров). Многие из них были вооружены (не случайно большевики занимались затем всеобщим разоружением народа). Этот социальный потенциал мог быть задействован как угодно и кем угодно.

«Лабораторией» народной революции — местом, где творилась новая социальность, — стали улицы Петрограда. Вот характерная зарисовка, относящаяся к самому началу апреля 1917 г.: «С раннего утра и до поздней ночи улицы города были переполнены толпами народа. Большую часть их составляли воинские чины. Занятия в казармах нигде не велись, и солдаты целый день и большую часть ночи проводили на улицах. Количество красных бантов, утеряв прелесть новизны, по сравнению

6 Врангель 1991: 27.
27 Цит. по: Пивоваров 2004: 283.

Гиппиус 1999: 535.

с первыми днями революции, поуменьшилось, но зато неряшливость и разнузданность как будто еще увеличились. Без оружия, большей частью в расстегнутых шинелях, с папиросой в зубах и карманами, полными семечек, солдаты толпами ходили по тротуару, никому не отдавая чести и толкая прохожих. Щелканье семечек в эти дни стало почему-то непременным занятием „революционного народа", а так как со времени „свобод" улицы почти не убирались, то тротуары и мостовые были сплошь покрыты шелухой»26. Это типовое описание Петрограда; с Февраля город стал именно таким. А семечки — знак праздника/праздности, атрибут праздного времяпровождения в деревне.

В послевоенных дневниках Карла Шмитта есть такое замечание: «Человек с улицы — господин улицы; это и есть современная демокра-тия»27. В Феврале народ (солдаты, матросы, рабочие, городские низы) и явился как господин петроградской улицы: эмансипировался и почувствовал себя реальной исторической силой. Послефевральское время (до большевиков, до Гражданской войны) — самое для него счастливое. Он — главный бенефициарий, настоящий диктатор 1917 г. (не Керенский, не Ленин, не Троцкий). Сбросив с себя путы «старого мира» (все ограничения, которые тот на него наложил), «господин улицы» освободился от тяжести всяких социальных обязательств, отринул Царя и Бога — стал сам себе хозяином. Он принес в революцию свои желания, свои темы. В конечном счете он и распорядился страной, как умел.

«Кучками шатаются праздные солдаты, плюя подсолнухи. Спят днем в Таврическом саду. Фуражка на затылке. Глаза тупые и скучающие, — читаем мы в дневнике Гиппиус за август 1917 г. — Скучно здоровенному парню. На войну он тебе не пойдет, нет! А побунтовать... это другое дело. Еще не отбунтовался, а занятия никакого»28. Перед нами — бывшие солдаты, бывшая армия, превратившаяся в вооруженную орду. Вид этих солдат-крестьян, «разнузданный и расхлестанный» (так его характеризовали современники), — это политическое заявление, символ пораженчества, дезертирства. Силами этих людей нельзя было вести войну — во всяком случае с внешним врагом. Народ освободился — от службы, от обязательств и обязанностей (прежде всего в отношении государства/революции и иных подобных абстракций). Показательно: в те дни, когда «новые» петроградцы лузгали семечки, «корпорация» дворников систематически отказывалась от выполнения своих профессиональных функций — убирать, заявляя, что это не их забота.

У «господина» петроградской улицы появились дела поважнее. «С тех пор, как началась революционная драма, не проходит дня, который не был бы отмечен церемониями, процессиями, представлениями, шествиями, — констатировал Палеолог. — Это — непрерывный ряд манифестаций: торжественных, протеста, поминальных, освятительных, искупительных, погребальных и пр. ...Все общества и корпорации, все группировки — политические, профессиональные, религиозные, этнические — являлись в Совет [рабочих и солдатских депутатов] со своими жалобами и пожеланиями... Таврический сад видел за своей оградой

29 Палеолог 1991: 447—448.

& Там же: 451.

31 Петроградская газета. 11.06.1917.

процессии евреев, мусульман, буддистов, рабочих, работниц, учителей и учительниц, молодых подмастерьев, сирот, глухонемых, акушерок. Была даже манифестация проституток»29.

А вот как французский посол описывает одно из таких торжеств (на Марсовом поле 23 марта 1917 г. — в память жертв революции): «Ораторы следуют без конца один за другим, все люди из народа, все в рабочем пиджаке, в солдатской шинели, в крестьянском тулупе, в поповской рясе, в длинном еврейском сюртуке. Они говорят без конца, с крупными жестами... Большинство речей касается социальных реформ и раздела земли. О войне говорят между прочим и как о бедствии, которое скоро кончится братским миром между всеми народами»30. (Собственно, способным услышать, чего хотят эти люди, нетрудно было повести их за собой.) Всего этого было так много, что «кто-то из иностранцев, побывав... в Петрограде, сказал, что русская столица с ее бесконечными митингами, проделками „анархистов"... и т.д. напоминает ему грандиозный дом для сумасшедших»31.

Палеолог относил эти разговоры на счет особой природы русских: для внешнего наблюдателя это было просто выговариванием, одним из видов революционных развлечений. Но речь шла о поиске способов самовыражения — языка, без которого невозможно построить новую идентичность, новую реальность. Причем как вид говоривших, так и качество разговора точно отражали сущность нового (послефевраль-ского) «господина улицы». Он — не демократ, не гражданин. Для него это пустые слова; вообще, язык Февраля не переводим на народный (к примеру, слово «оратор» солдат-крестьянин на фронте и в тылу воспринимал как «оратель» — тот, кто орет, громко говорит). Если использовать понятийный аппарат концепции политической культуры, то для его определения идеально подходит термин «парохиал». Он вне политики (она для него не существует — он не понимает смысла политических действий), локалист (его не интересуют темы и проблемы, непосредственно с ним самим не связанные); он недоверчив (враждебен политике, политикам, государству; доверяет исключительно ближнему кругу, «своим»), нацелен на прямые насильственные действия (считает, что права, власть можно только отнять, захватить, взять силой), политически безответственен (действует «как все» — «миром», «скопом»). И т.п.

Иначе говоря, это не современный политический человек, а победившая архаика, отменяющая политику. Этот «господин улицы» внепо-ложен гражданской политической культуре — и в этом смысле органически враждебен Февралю. Он отрицает идеалы этой революции, они ему недоступны — он до них не «дорос». По сути, именно он — главный контрреволюционер 1917 г. Но он в полной мере воспользовался плодами Февраля — чтобы заявить о себе, приобщиться к власти, начать творить свой новый мир.

Местом первоначальной пробы сил («разминки») и стал для него Петроград. «Господин улицы» не просто новый (а потому «плохой») горожанин, но человек, враждебный городу (из деревни, патриархальный,

традиционалистский), напуганный им — и взявший у него реванш. Сам Петроград как бы провоцировал его ?

революция исторический выбор власть общество массовые движения свобода большевизм revolution historical choice power
Другие работы в данной теме:
Стать экспертом Правила
Контакты
Обратная связь
support@yaznanie.ru
ЯЗнание
Общая информация
Для новых пользователей
Для новых экспертов